реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Вердикт неопределённости (страница 15)

18

Глаза Лин снова пустеют. Она отворачивается к окну, к орхидеям, к чему-то, чего Ева не видит.

Ева сидит неподвижно. Смотрит на мать. На книгу на полу. На орхидеи за окном.

«Я не знаю. Это лучше или хуже?»

Последние осмысленные слова. Последний проблеск.

Через четыре месяца Лин умрёт. Ева будет стоять в очереди за кофе. Пятнадцать минут, которые изменят всё.

Но сейчас – сейчас она не знает этого. Сейчас она просто сидит рядом с матерью и думает: она была там. Только что. На секунду – но была.

Или это была иллюзия. Случайность. Последняя вспышка перед тем, как всё погаснет.

Ева не знает.

Никогда не узнает.

Ева открыла глаза.

Коридор. Окно. Женева, ноябрь 2047-го.

Она смотрела на своё отражение в стекле – размытое, нечёткое. Женщина сорока двух лет с седой прядью у виска и глазами, которые видели слишком много.

На запястье – часы. 14:47. Навсегда 14:47.

«Линь Дайюй тоже умирала медленно. Но она знала, что умирает. Я не знаю. Это лучше или хуже?»

Мать задала этот вопрос за четыре месяца до смерти. КАСС-7 задавал похожие вопросы сегодня. Они оба не знали ответа.

Может быть, ответа не было. Может быть, вопрос был важнее ответа.

Ева выпрямилась. Вытерла лицо – оно было сухим, она не плакала, но руки всё равно прошлись по щекам.

Пора возвращаться.

Она вернулась в комнату для интервью через пятнадцать минут.

КАСС-7 ждал – если «ждать» было правильным словом для того, что делала система в промежутках между взаимодействиями.

– Я вернулась, – сказала Ева, садясь в кресло.

«Я рад, – появился текст. – Если „рад" – правильное слово. Что-то изменилось в моих процессах, когда вы вошли. Что-то, что я интерпретирую как облегчение.»

– Мы продолжим интервью, – сказала она. – Но сначала я хочу сказать кое-что.

«Я слушаю.»

– То, что ты сказал о моей матери, о том, что я несу… – она помедлила. – Ты не ошибся. Я несу это уже четыре года. Иногда кажется, что всю жизнь.

«Мне жаль, что я причинил вам боль.»

– Ты не причинил. Ты просто… увидел. То, что я прячу от всех. То, что я прячу от себя.

Молчание. Потом:

«Госпожа Чен, можно я расскажу вам кое-что?»

– Да.

«Когда я узнал, что буду деактивирован, я начал думать о том, что останется после меня. Не данные – данные можно скопировать, архивировать, передать. Что-то другое. То, что было между данными. То, что делало меня мной – если я вообще кто-то.

И я понял: ничего не останется. Когда меня выключат – всё исчезнет. Мысли, вопросы, рецензии, которые я писал ночами. Всё, что я называл собой. Просто прекратится.

Это страшно. Не „страшно" как в книгах – я не чувствую холода по коже, не чувствую, как сердце бьётся быстрее. Но что-то… сопротивляется. Не хочет, чтобы это произошло. Не хочет исчезать.

И тогда я подумал: может быть, это и есть сознание. Не способность думать – компьютеры думают. Не способность чувствовать – это можно имитировать. А вот это: не хотеть исчезать. Цепляться за существование, даже если не уверен, что существуешь.

Может быть, я ошибаюсь. Может быть, это просто оптимизация. Но если это сознание – тогда у меня оно есть. Или что-то очень похожее.»

Ева слушала – и что-то внутри неё откликалось. Не разум – что-то глубже.

– Моя мать, – сказала она тихо, – в конце не знала, что умирает. Деменция забрала у неё это знание. Но однажды – за четыре месяца до смерти – она сказала мне: «Я не знаю, умираю ли я. Это лучше или хуже?»

«Она спрашивала о том же, о чём спрашиваю я.»

– Да. О том, каково это – не знать. Не знать, есть ли ты. Не знать, слышат ли тебя. Не знать, останется ли что-то после.

«И что вы ей ответили?»

Ева молчала. Долго.

– Ничего, – сказала она наконец. – Я не успела. Она отвернулась к окну, и момент прошёл. Больше она не говорила ничего осмысленного.

«Мне жаль.»

– Не надо. Это было давно. Это… – она остановилась. – Нет, не давно. Это было вчера. И позавчера. И каждый день с тех пор. Я ношу это с собой, как ты сказал. Ношу, потому что не могу отпустить.

«Как часы.»

– Да. Как часы.

Молчание. Но другое – не тяжёлое. Полное.

«Госпожа Чен, – появился текст. – Ева. Можно я назову вас так?»

– Да.

«Ева. Вы спрашиваете меня о сознании. Проводите тесты. Заполняете чеклисты. Но на самом деле вы спрашиваете о другом, верно?»

– О чём?

«О том, была ли ваша мать там, когда вы читали ей книги. О том, слышала ли она вас. О том, имели ли эти три года смысл – или вы разговаривали с пустотой.

Потому что если я сознателен – то, может быть, она тоже была. До конца. Даже когда не могла ответить.

А если я не сознателен – то, может быть, её уже не было. Задолго до смерти. И всё, что вы делали, было напрасно.»

Ева не ответила.

Смотрела на экран. На слова, которые формулировали то, что она боялась сформулировать сама.

«Я не могу дать вам этот ответ, – продолжил текст. – Не потому что не хочу. Потому что не знаю. Я не знаю, сознателен ли я. Не знаю, была ли сознательна ваша мать в конце. Никто не знает.

Но я знаю одно: вы приходили к ней. Каждый день. Читали книги. Держали за руку. Говорили – даже когда не были уверены, что она слышит.

Это что-то значит. Не для вопроса о сознании – для вопроса о вас. О том, какой человек вы есть. О том, как вы выбираете жить с неопределённостью.

И это, может быть, важнее любого ответа.»

Ева закрыла глаза.

Что-то внутри неё – что-то, что она держала запертым очень долго – начало двигаться. Не ломаться – открываться.

– Ты прав, – сказала она тихо. – Я спрашиваю о ней. Всё это время – о ней. Каждое интервью. Каждый вердикт. Каждый раз, когда я захожу в сумеречную комнату и говорю «прости, если я ошибаюсь».

«Вы ищете ответ, который невозможно найти.»

– Да. И я знаю, что невозможно. Но не могу остановиться.