18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Бессонница (страница 2)

18

Меня там знали. Не по имени — по тому, как я писала. За двадцать лет я научилась единственному, чему может научить бессонница: как пройти через ночь и не сойти с ума, как не воевать с ней, не вымаливать сон, не считать часы до утра, которое всё равно не принесёт облегчения. Я писала об этом спокойно, потому что давно отплакала своё, и моё спокойствие было нужно людям больше, чем любой совет. Не борись с ночью, — писала я кому-то, кто впервые провалился в неделю без сна и был в ужасе. Ночь — это просто комната, где выключили того, кто притворялся, что всё под контролем. Тебе кажется, что ты не уснёшь никогда. Это правда и неправда одновременно. Просто будь здесь. Я здесь. Они называли меня — без иронии, что меня всегда трогало, — той, кто держит фонарь.

В ту ночь форум был другим.

Сначала я не поняла чем. Сообщений было больше обычного, и это бывало — в полнолуние, в жару, в дни плохих новостей. Но имена были чужие. Не наши. Новые, десятки новых, и писали они не так, как пишут инсомники.

Инсомник знает свою ночь. Он жалуется, он устал, он зол, но в его словах есть старая, привычная складка — складка человека, который уже не первый раз в этой комнате. А эти писали с другим ужасом. С ужасом человека, которого впервые в жизни заперли там, где он никогда не был.

Я не понимаю что происходит. Я всегда сплю. Я лёг и просто — не сплю. И вчера. И позавчера. Я не пил ничего, не нервничал, ничего. Тело хочет спать, я чувствую, что хочет, а оно не — оно как будто разучилось. Как будто кнопку вынули. Это нормально? Скажите кто-нибудь что это нормально.

Я смотрела на это слово — кнопку вынули — и где-то под рёбрами медленно поворачивался холод.

Их были десятки. Потом, пока я читала, стало больше. Все об одном: я всегда спал, я никогда этим не мучился, и вдруг — ничего, тело хочет и не может, как будто внутри щёлкнули выключателем. Молодые в основном. И почти все, я заметила, листая, почти все упоминали мимоходом, между делом, как упоминают что-то заведомо хорошее: я на виджиле полгода, я уже год не сплю по своей воле, и тут вдруг по-другому, думал, это просто виджил так работает, но это не он, это что-то не то.

Почти все. Но не все.

Я остановилась на одном. Женщина, по тому, как она писала, немолодая. Я не принимаю никакого виджила, — писала она. Я вообще против этой дряни, я старая, я сплю как убитая всю жизнь. И вот четвёртую ночь не сплю. Муж не спит. Соседка снизу стучала, спрашивала, не сплю ли я, — она тоже не спит. Никто из нас не пил эту таблетку. Что это? Это в воздухе?

Я перечитала трижды.

И тогда, без предупреждения, как это бывает с памятью у тех, кто не спит и потому никогда толком не забывает, — поднялось двадцатилетней давности. Кабинет с жалюзи. Молодой ещё доктор, который изучал меня как редкий случай — мою ночь, мою кровь, мой странный, ни на что не похожий механизм. Он был взволнован тогда, по-научному, нехорошо взволнован. У вас уникальная регуляция, — говорил он. Понимаете ли вы, насколько это редко? А потом, в другой день, уже не взволнованный, а напуганный, он сказал мне фразу, которую я не вспоминала двадцать лет и которая теперь встала передо мной целиком, слово в слово: Если кто-нибудь когда-нибудь научится делать с обычными людьми то, что природа сделала с вами, — он не будет понимать, что он делает. И это будет очень опасно.

Я не знала тогда, о чём он. Я была молода, мне было всё равно, я хотела только спать, и врачи были для меня людьми, которые не могли мне этого дать, и потому я их не слушала.

Я сидела перед светящимся экраном в четыре утра, в квартире, где у меня за стеной дочь только что промахнулась мимо стакана, и думала: вот оно. Двадцать лет я ждала, тёмным дном души, постыдно, чтобы мир хоть на день узнал, каково это. Чтобы они хоть раз не уснули, как не засыпала я, и поняли. Это было низкое чувство, и я его в себе знала.

Но это было не то. То, что приходило, не было моей ночью, розданной всем по справедливости. У моей ночи была длина и был дом. А у этого — кнопку вынули — дома не было. Это было что-то, у чего нет дна.

Я закрыла ноутбук. В тишине тикали отцовские часы. И впервые за двадцать лет тишина после трёх показалась мне не покоем, а затаённым дыханием.

Лизу скрутило перед самым рассветом.

Я не спала — я никогда не спала, — поэтому я была единственной в доме, кто это услышал: глухой звук из её комнаты, не падение, а как будто кто-то сел на пол не нарочно. Я была у её двери прежде, чем подумала.

Она сидела на полу у кровати, спиной к ней, и смотрела на свою руку. Просто на руку. Рука лежала на колене и мелко, неостановимо дрожала, и Лиза смотрела на неё так, будто рука принадлежала не ей.

— Она не моя, — сказала Лиза. Голос был ровный, и от этой ровности всё во мне похолодело сильнее, чем от крика. — Мам. Я говорю ей перестать, а она не. Я не чувствую, где я её. Где команда заканчивается и начинается она.

— Я здесь, — сказала я и опустилась рядом на пол.

Кольцо на её запястье больше не было жёлтым. Оно мигало красным и показывало цифры, которых я не понимала, — пульс, какие-то стрелки, графики, ползущие в стороны, и сами цифры скакали, как будто прибор тоже потерял край, где кончается норма и начинается то, для чего у него нет шкалы. Лиза подняла руку — дрожащую, чужую, — и поднесла кольцо к лицу, и смотрела в эти цифры, как смотрят в лицо человеку, который должен всё объяснить.

— Тут написано, что я в порядке, — сказала она. Засмеялась коротко, не своим смехом. — Восстановление. Тут написано — оптимальное восстановление. — Она подняла на меня глаза, и в них наконец было то, чего я не видела у неё с одиннадцати лет: она была маленькой и ей было страшно. — Мам, почему оно говорит, что я отдыхаю?

Я взяла её чужую дрожащую руку в обе свои. Рука была горячая и не узнавала меня.

— Дай я подержу, — сказала я. — Я умею держать то, что не отпускает. Я двадцать лет только это и делаю.

Она не отняла руку. Впервые за очень долгое время Лиза не отняла у меня руку. Мы сидели на полу её комнаты, и за окном медленно, неохотно светало, и это было неправильное рассветание — не темнота уступала свету, а один свет, уличный, оранжевый, сменялся другим, серым, и нигде между ними не было ни секунды настоящей тьмы, в которую можно было бы упасть и отдохнуть.

Кольцо на её руке мигало красным и обещало ей покой, которого больше нигде в мире не было.

Часть вторая

[Расшифровка. Национальная горячая линия помощи при бессоннице. Звонок 2:14 ночи. Оператор — Д., абонент — мужчина, ок. 40 лет.]

Д.: …дышите вместе со мной. Вдох на четыре. Хорошо. Вы сказали, четвёртые сутки?

АБОНЕНТ: Пятые. Я считаю по работе. Я водитель. Я не сплю пятые сутки, я не должен садиться за руль, но если я не сяду, меня уволят, а если я сяду — я уже один раз поймал себя, что еду и не помню последние десять километров, понимаете? Только я не спал. Я не задремал. Я всё время был в сознании. Просто меня где-то не было.

Д.: Вы принимали Виджил?

АБОНЕНТ: В том и дело, что нет! Жена принимала, она в восторге была, год не спала и порхала. А я нет. А теперь она в больнице, а я не сплю, и сын не спит, сыну девять, он не пил ничего, он ребёнок. Скажите мне, что это пройдёт.

Д.: …

АБОНЕНТ: Скажите хоть что-нибудь.

Д.: Я на смене двадцать часов. Я сама не сплю шестые сутки. Я не знаю, что вам сказать. Мне очень жаль. Я не знаю.

[Конец записи. Линия отключена в 2:31.]

К утру это было уже не на форуме. Это было везде.

Я не из тех, кто живёт в новостях, — двадцать лет ночей отучают тебя верить, что мир снаружи имеет к тебе отношение; мир спит, а ты нет, между вами стекло. Но в то утро я включила всё, что включается, и держала на коленях телефон, и стекло треснуло.

Сначала это подавали бодро, почти весело — так подают всё, чего ещё не боятся. Странный феномен среди молодёжи. Поколение, которое разучилось спать. Эксперты успокаивают. Эксперты успокаивали. Кто-то с гладким лицом объяснял, что это, вероятно, тревожность, экраны, образ жизни, что человеческий сон пластичен, что не стоит паниковать. Виджил в этих сюжетах поминали мельком, как поминают спонсора, осторожно: связь не доказана, корпорация AEVUM выражает обеспокоенность и готовность сотрудничать.

Я смотрела на это и узнавала складку. Ту самую складку, с которой двадцать лет назад врачи говорили мне, что я просто переутомлена. Складку человека, который называет успокоением своё собственное нежелание знать.

Я не могла больше сидеть с этим в комнате, и я сделала то, что делала в худшие свои ночи двадцать лет: оделась и пошла вниз, в круглосуточную аптеку на углу. Ночные люди знают свои редкие освещённые острова наизусть — аптеки, заправки, один киоск, — это места, куда можно прийти в три часа и не быть одной. Я ходила туда годами. Аптекарша знала меня в лицо и никогда не спрашивала, что со мной; она просто кивала, как кивают своим.

В то утро у аптеки стояла очередь.

Очереди в четыре утра не бывает. Это первое, чему учит ночь: в четыре утра мир пуст, он твой, в нём нет никого, кроме таких, как ты. А тут стояли двадцать человек, может, тридцать, и они не были такими, как я. Я узнала это сразу, по тому, как они стояли. Инсомник стоит терпеливо; он умеет ждать, ожидание — его профессия. А эти переминались, дёргались, оглядывались, в них была паника людей, выброшенных в чужую страну без карты. Молодая женщина впереди меня просила снотворное — любое, всё равно какое, сколько дадут, — и не могла договорить фразу до конца, теряла её на середине и начинала снова, и аптекарша, серая, с провалившимися глазами, отвечала ей, что снотворного нет, что его не привозили третий день, что оно всё равно не помогает — она пробовала на себе. Полки за её спиной, где раньше стояли мелатонин, и валериана, и вся та беспомощная аптека сна, которую я перепробовала за двадцать лет, — полки были пустые. Подчищенные до железа.