Эдуард Лукоянов – Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после (страница 79)
«Что я читаю?» – задался, в свою очередь, вопросом Анцетонов, поймавший себя на том, что не запомнил ничего из прочитанного за последние минуты. «И что я слушаю?» – добавил он.
А слушал Анцетонов итальянского композитора Марко Корбелли, чьи гудящие шумы отправили рассудок читателя на границу между буквами и сознанием, соорудив собою мягкую, как в дурдоме, но чрезвычайно холодную стену. Читатель замкнулся на собственных мыслях, куда вкрадывались размышления двух порядков – о том, что он читал, и о том, что он слушал. «Смерть, убийства, психоз, изоляция, порнография, некрофилия, фетиши и болезни – нервная и болезненная атмосфера внутреннего состояния человека, вынужденного изо дня в день жить один на один со своими ужасными наваждениями»[473]. Это когда-то сказал о Марко Корбелли, которого слушал в тот момент Анцетонов, один знаток – возможно, персонаж Мамлеева[474]. «Вот ведь какие дела, – подумал Анцетонов. – Казалось бы, никак не связанные между собой люди (или сущности), не только никогда не встречавшиеся, но даже не подозревавшие о существовании друг друга, устремлялись в своем творчестве будто в одних тех же, поразительно схожих направлениях. Вот Марко Корбелли, итальянский композитор, едва ли читал Мамлеева, однако его музыкальный метод подобен тому, что применял в лучших своих произведениях Юрий Витальевич: вглядываясь в смерть, он подвергал умиранию сам текст, основные наши представления о том, по каким правилам существует литература. Или был еще польский художник Здзислав Бексиньский. Он тоже невольно приходит на ум, когда стараешься думать о Мамлееве или Илье Масодове (по-моему, кто-то даже иллюстрировал масодовскую прозу той картиной, что не может не пугать: человек, похожий на насекомое, ползет по апокалиптическому пейзажу; лицо его плотно забинтовано, но бинты сочатся кровью). Евгений Юфит и прочие некрореалисты – они знать не знали о Мамлееве, а он – о них. Обычно люди удивляются этому факту, но он остается фактом. Зомбифицированные человеки, бредущие по лесу в юфитовском кино; побитые дети, макабрически хохочущие насильники и их жертвы. Говорят, Александр Кондратов еще в 1950-е сочинял нечто такое, что Владимир Сорокин и тот же Юрий Мамлеев в сравнении с ним кажутся безобидными сказочниками. Можно предположить, что мамлеевщина попросту разлита в воздухе Советского Союза или России. Мне это кажется заблуждением… Но что же такое мамлеевщина? Надо прочитать, что там дальше пишут, как объясняют, из какого источника сосали и сосут творческие и жизненные (или смертные) силы артисты, склонные к такой форме художественного творения».
И Анцетонов стал читать дальше:
Анцетонов почувствовал, как что-то круглое, теплое и неуловимо враждебное легло на его плечо. Медленно отодрав взгляд от букв в раскрытой книге, он перевел его вбок. Это была покрытая короткими жесткими кудрями голова африканца. Нет, Анцетонов не был расистом, но в ту минуту прикосновение любого живого существа подействовало бы на него так, будто он опустил руки в ведро живых вшей. Он осторожно вызволил плечо из нечаянного плена, африканец едва не упал, но вздрогнул, очнувшись от дремоты, и выпрямился, округлив желтоватые белки своих миндалевидных и неестественно крупных глаз. Захотев немедленно вернуться к чтению, Анцетонов опустил было глаза, но на этот раз они остановились на одежде попутчика, а точнее – на одной ее детали.
Одет африканец был в оливковую куртку армейского типа, которая явно не подходила ему по размеру. Были на ней витиеватые разводы: от дождя, а может, и от плохо вымытых пятен рвотных масс. Но самое примечательное заключалось не в этих пятнах и прочих следах нечистот, а в том, что на рукаве куртки темнел свеженький шеврон с русскими буквами, такими же русскими, как в книге, которую пытался читать Анцетонов. Надпись эта гласила: «Наш бизнес – смерть. И бизнес идет хорошо».
– Блядь, – не поверил увиденному Анцетонов.
– Блад, блад, – закивал, улыбаясь, его сосед.
Куда деваться? Пересесть? Могут понять неправильно и внести в черные списки. Ничего не предпринимать? Тоже страшно. Анцетонову показалось, что он вдруг, в одночасье, безо всяких предупреждений очутился в самом настоящем аду. Сердце быстро застучало где-то внизу пустого живота, на лбу проступил холодный, но не мокрый пот.
Анцетонову давно наскучило проваливаться в ад.
Эту свою усталость он обыкновенно связывал с общей своей усталостью от культуры, рожденной, как ему казалось, в эпоху Просвещения, когда вместо идеала начал демонстрироваться порок в самых крайних своих проявлениях. У прежних мастеров на одно изображение ада приходился десяток картин рая, остававшегося, впрочем, в сферах недостижимых. Обретя, как им казалось, подобие рая на земле, люди принялись упиваться адом, в образах его видя не дьявольские лики, но самих себя. Ничуть того не смущаясь, поскольку вместе с бесами поглупело само человечество. Так, по крайней мере, казалось Анцетонову в минуты приступов человеконенавистничества, продиктованного прежде всего ненавистью и отвращением к себе. Со временем он даже убедил себя в том, будто это его собственные, а не где-то вычитанные измышления. «Мальдорор мертв, мертв, мертв», – пищало тем временем в ушах подтверждение его псевдоанцетоновских мыслей.
Уместно ли сравнивать Мамлеева и Лотреамона, как это уже делали – и не раз? Чтобы понять это, стоит переформулировать вопрос: происходит ли в мамлеевской прозе знаменитая встреча зонтика и швейной машинки?
– Блад. – Африканец, широко улыбаясь, ткнул пальцем в мизантропическое плечо Анцетонова.
Тот сделал музыку погромче и уткнулся в книжку:
Поезд тряхнуло. «Бомба, взрыв!» – охватило Анцетонова паническое озарение. Телефон его коротко завибрировал в кармане. Ужас от этой краткой вибрации оказался сильнее страха перед гибелью в теракте, но Анцетонов все же открыл сообщение: «Зацени, если не слышал еще». К сообщению прилагалась ссылка – музыкальный альбом немецкой группы Durbatuluk, на обложке которого была нарисована подчеркнуто русская старушка. Пластинка называлась Erzähle, Baba Jaga. Слушать Анцетонов не стал, но подивился тому, как это совпало с его измышлениями, помысленными каких-то две-три минуты назад.