реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Лукоянов – Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после (страница 35)

18

А вот что об этом инциденте писал сам Владимир Ковенацкий:

Это была странная лаборатория. Занимались там черт знает чем, а по-научному – парапсихологией. Там было много всякой техники, отовсюду таращились страшноватые приборы и приспособления. После опытов по телепатии и ясновидению подопытные и экспериментаторы подолгу распивали чаи и обсуждали результаты экспериментов. В этот диковинный подвал на Таганке я попал в тот момент, когда там появилось несколько доз псилоцибина. Это нечто вроде ЛСД, сильнодействующее средство, вызывающее обильные галлюцинации. Двое парней попробовали его до меня, но ничего особенно интересного не увидели. Тогда-то и вызвали меня, как человека, наделенного некоторым воображением и к тому же умеющего рисовать.

В назначенный час я в сопровождении своего близкого друга явился в лабораторию. Друг был со мной не просто так, а как необходимое условие эксперимента. Было известно, что присутствие близкого человека делает эксперимент более безопасным[218].

На этом рассказ Ковенацкого обрывается. Хотя Кердимун и не назван здесь по имени, нет никаких сомнений в том, что именно он тот самый «близкий друг», чье присутствие должно было сделать эксперимент «более безопасным». Косвенно на сильнейшую психологическую зависимость Ковенацкого от наставника указывает тот факт, что в «группе Кердимуна» состоял уже упоминавшийся в этой главе Михаил Мейлах, который также подвергался жестоким «гурджиевским» методам просветления, однако, как и многие другие кердимуновские ученики, покинул «Казарму» и пошел своей дорогой. А вот Ковенацкий и Кердимун в самых разных источниках всегда идут вместе – так, будто это один человек. Например, в архиве писателя и антологиста Константина Кузьминского они неоднократно упоминаются через косую черту: «ковенацкий/кердимун»[219]. Через запятую их упоминает и Аркадий Ровнер: «Другой московской группой „четвертого пути“ в течение более десяти лет руководил Борис Кердемун[220], работавший в паре с поэтом и художником Владимиром Ковенацким. <…> он оказался властным и волевым человеком, под влиянием которого оказались окружавшие его люди и в первую очередь его друг Владимир Ковенацкий»[221]. В архивах «Диафильма» Кердимун также нигде не фигурирует по отдельности – что неудивительно, поскольку сам он не умел рисовать, хотя с помощью своего друга и вступил в Московский горком художников.

Последней каплей для Ковенацкого стал случай, произошедший в 1978 году. Ему под влиянием «духовного учителя» захотелось покинуть Советский Союз – целью были США. Из страны, однако, его не выпустили не соответствующие органы, а первая жена (та самая, которая, по версии сестры Ковенацкого, вышла за него ради комнаты в коммуналке): по словам Норы Григорьевой-Ковенацкой, бывшая супруга стала вымогать у него некую сумму взамен алиментов[222] (Олсуфьев называет точную цифру – две тысячи долларов). Кончилось все тем, что Кердимун уехал в Штаты один, а у Ковенацкого случился тяжелейший нервный срыв, который привел его в печально известную больницу имени Кащенко (ныне Алексеева). «После выписки приступы возбуждения прекратились, – пишет доцент Института ментальной медицины Северного государственного медицинского университета Игорь Якушев. – Художнику было назначено поддерживающее психотропное лечение. Ковенацкий по-прежнему жил у родителей, но он смог возобновить работу»[223].

За два года до смерти состояние Ковенацкого резко ухудшилось – после очередного стационара ему диагностировали лекарственный паркинсонизм, он практически не мог двигаться. Отмучился Ковенацкий в 1986 году. Если верить Олсуфьеву, умирал он тяжело. Это свидетельство невозможно подтвердить или опровергнуть, но Виктор так описывает последние дни нежнейшего из московских метафизиков:

Володи почти уже не было. Он страшно исхудал. Вова был крупным мужчиной, в теле. Неизвестно, что с ним делали, но за короткое время его превратили в обтянутый кожей скелет. Половина головы обрита, на ней были следы электродов. Следы от датчиков на нервных узлах. Руки страшно исколоты <…>. Временами он начинал бредить и что-то бормотать. А когда он приходил в себя, им владело одно только чувство: ужас. Он снова и снова шептал: «Забери меня… Забери меня отсюда…»[224]

Господь забрал Ковенацкого 25 мая 1986 года и отправил его прах в колумбарий Ваганьковского кладбища. «Его нет, а в памяти встает задумчивый юноша в очках, рисующий коня, лилового, как куст сирени, как закатное небо… А рисунок был черно-белым»[225], – написали его друзья в некрологе в газете «Московский художник», который одновременно служил приглашением на его персональную выставку.

Вообще, на мой вкус, в посмертном существовании Ковенацкому повезло куда больше, чем в жизни: песни на его стихи исполняют блэк-н-рольная группа «Шлем», ростовский минималвейв-ансамбль «Лето в городе», «Церковь Детства» Дениса Третьякова. Существуют в оцифрованном виде и песенки Ковенацкого в его собственном исполнении – камерно-непритязательном и почти нестерпимо печальном.

Но есть в его посмертии один сюжет, кажущийся мне, несмотря на всю его незначительность, самым забавным и потому заслуживающим внимания. В 2015 году бизнесмен-литератор Дмитрий Мизгулин начал выпуск антологии «Война и мир» со стихами разных поэтов, посвященными понятно какой тематике. В седьмом томе мы обнаруживаем следующие стихи Владимира Абрамовича Ковенацкого:

Я жил в задымленном бараке, В туманном мире детских грез. Сквозь песни пьяные во мраке Стонал далекий паровоз. Плыла колючая ограда В закатной тусклой полосе. Солдаты рейха и микадо Маршировали по шоссе. Кружились вихри снежной пыли, Мерцали джунгли на окне… И слышал я: того убили, А ту раздели при луне[226].

Публикация сопровождается любезным комментарием: «Микадо – редко употребляемый после Второй мировой войны титул для обозначения императора Японии. Термин означал не только самого монарха, но его дом, двор и даже государство». Текст при этом приводится с изменениями – седьмая строка в оригинале выглядит так: «Солдаты Райха и Микадо». Наверное, сам Ковенацкий очень удивился бы попаданию в такой контекст, а составители антологии, полагаю, удивились бы, узнав, что у отмеченного ими автора есть и вот такие стихи на ту же тему:

Песня японских военнопленных

Дождя поволока косая Мерещится в темном окне. Гравюрка висит Хокусая На скользкой барачной стене. И руки над печкою грея, Стоит перед темным окном Вдова инженера-еврея, Убитого в тридцать восьмом. А там за окном буераки, Заборы, канавы, столбы, Посты, фонари и собаки, Охранников низкие лбы. Как свечки оплывший огарок, Над вышкой мерцает луна. Сквозь лай караульных овчарок Японская песня слышна. Московское зарево хмуро, А где-то у милых ворот Колышется ветка сакуры, И колокол в храме поет… Ворон пролетающих стая Как будто застыла в окне. Гравюрка висит Хокусая На скользкой барачной стене[227].

Состав Южинского кружка постоянно менялся и, уверен, продолжит меняться, если будут находиться желающие осмыслить опыт этого объединения, границы которого были на самом деле совершенно условными: люди появлялись и исчезали, одни задерживались, другие – нет, одни оставляли что-то после себя, другие и сами уходили ни с чем. Пожалуй, если бы надо было установить некие самые базовые основания этого сообщества, то я бы предложил упростить фигуру Южинского до Южинского треугольника: прозаик Мамлеев – художник Пятницкий – поэт Ковенацкий. И все же нельзя закончить рассказ о главных метафизических шестидесятниках, не упомянув одного человека, а скорее персонажа, который после мамлеевского демарша на Запад в некотором смысле занял его место, но создал нечто абсолютно свое, весьма удаленное от идеалов Мамлеева и его товарищей, – это Евгений Всеволодович Головин, в 1963 году примкнувший к метафизикам по приглашению Ковенацкого и вскоре ставший, как сейчас принято считать[228], Анатолием Падовым – одним из главных героев романа «Шатуны».

«Движения у него были быстрые и веселье полное, но нервно-истерическое»[229]; «у него было худое, с угрюмым, воспаленным взглядом, лицо; тяжесть кошмаров на нем совсем подавляла любое другое выражение; виднелась небольшая лысина; говорили, что Падов полысел от страха перед загробной жизнью»[230]; «ко всем религиозно-философским идеям и системам, даже, казалось, и самым близким ему, он относился с утробным негативизмом»[231] – такие характеристики дает рассказчик «Шатунов» этому герою.

С годами из невротической фигуры Головина будет выточена настоящая глыба, обросшая, словно мхом, всевозможными мифами, ужасами, домыслами и, конечно, культовым почитанием. «Черный орден СС», «духовный фашизм» и «инфернальная стихия сатанизма», алхимические опыты, «зомбирование» адептов, трансгрессивные песенки про «последний путь по Via Dolorosa» – все это темная вселенная Головина по прозвищу «Адмирал»[232]. Оккультист Аркадий Ровнер довольно точно описывает мрачную головинскую эклектику как «классическое сочетание эстетического снобизма, эзотерической мизантропии и алкогольных озарений плюс острый перчик из „черной“ фантастики и американских horror movies»[233]. По поводу последнего пункта вспоминается характерная история, которую мне рассказал младший товарищ Мамлеева Юрий Бондарчук. Привожу его слова: