Эдуард Лукоянов – Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после (страница 34)
Если б не «Веселые ребята», для широкой аудитории Пятницкий был бы утрачен безвозвратно, оставаясь сугубо в сфере интересов исследователей и коллекционеров неофициального искусства 1960–1970-х годов да особенно внимательных слушателей Дугова, запомнивших со слов своего пастыря «Девочку, читающую Мамлеева». Даже могила Пятницкого на данный момент считается утраченной: по документам он вроде бы должен покоиться на двадцать пятом участке Долгопрудненского кладбища, однако могила его, без креста и надгробия, судя по всему, безвозвратно затерялась среди сотен таких же – поросших бурьяном на подмосковном погосте.
Куда больше повезло другому художнику, постоянно заходившему в Южинский переулок, чтобы запечатлеть мамлеевский мирок в рисунках и стихах:
От Владимира Абрамовича Ковенацкого Мамлеев никогда не открещивался, вспоминал о нем с теплом и даже написал небольшое предисловие к посмертному собранию его стихов и графики, в котором, впрочем, описал скорее себя самого, чем давно умершего друга:
Не буду скрывать: из всех южинских Владимир Ковенацкий мне наиболее симпатичен. Все его вещи, даже самые чернушно-уморительные вроде ушедшего в народ «Боя топорами», носят ясный отпечаток искренней и какой-то выстраданной печали, возносящей его высоко над метафизическим самолюбованием, которым так часто грешит южинское культурное наследие и из которого возникает его пресловутая инфернальщина. Вероятно, такое отношение возникает на расстоянии, потому что, например, Гейдар Джемаль не проводил различий между Владимиром Ковенацким и его тезкой Пятницким, обоих называя художниками, своим творчеством передающими знание о том, что «метафизическое зло является питательной средой сверхдуховности»[205].
Жизнь Ковенацкого начиналась относительно благополучно по меркам эпохи, хотя он и не был выходцем из привилегированной семьи, как Дудинский или Джемаль: родился в 1938 году в Харькове в семье сотрудника недавно созданной ГАИ, детство провел в Перми, а затем в московском пролетарском районе Лихоборы, тоскливый антураж которого потом не раз возникнет в его стихах, прозе, картинах и рисунках. В одиннадцать лет поступил в лицей при Суриковском институте (был отчислен за хулиганство, но не особо переживал по этому поводу), а затем – и в саму Суриковку, причем без экзаменов, а под поручительство лучших официальных графиков того времени, включая Кукрыниксов, которые увидели в его иллюстрациях, напечатанных в журнале «Юность», руку, что называется, не по годам зрелого художника. По воспоминаниям сестры Ковенацкого Ноны Григорьевой, в то время (последние годы 1950-х) он был «вполне советский человек»[206]: оформлял стенгазеты, писал стихи в честь юбилея ВЛКСМ.
Все изменилось, когда ему досталась в наследство комната в коммуналке. Ее он тут же переоборудовал в мастерскую, постоянными гостями которой стали самые разные персонажи – от молодого Юрия Мамлеева до каких-то откровенных проходимцев. На одной частой гостье Ковенацкий вскоре женился, поначалу не подозревая, что «основным достоинством Володи в глазах молодой жены было наличие у него комнаты»[207]. Брак продлился немногим больше года – после него у Ковенацкого появился ребенок, но сам он остался без жилья.
Полагаю, из-за такого поворота событий Ковенацкий, от рождения склонный к меланхолии, окончательно провалился в творчество и околобогемные искания. «Владимир Ковенацкий был полностью наш <…>, – вспоминает Мамлеев. – Но в его глазах почти постоянно стояли слезы. Очень часто. Это были незримые, внутренние слезы, иными словами, он был слишком чувствительным, чтобы жить в XX веке. Тем не менее художник и поэт крайне удачно соединились в нем; и его стихи, и его картины говорят об одном: мы все на земле живем в сюрреальном, полубредовом мире, в котором пребывать интересно, загадочно, но весьма опасно. И не дай Бог лучший мир, в который мы все уйдем рано или поздно, будет похож на этот»[208].
Поэт Генрих Сапгир идет дальше, давая такую нелестную для Юрия Витальевича характеристику творчеству Ковенацкого: «В отличие от Мамлеева Володя изображал в своих рисунках и стихах реальный жуткий мир и делал это с большой убедительностью»[209]. А критик Игорь Шевелев и вовсе утверждает: «„Надо мной цветет природа. / Тесен гроб и вглубь, и вширь. / Я не дам тебе развода, / Потому что я упырь“ – из этого стихотворения вышел весь ранний Мамлеев»[210].
Куда менее категоричной и более близкой к правде мне кажется точка зрения, высказанная в беседе со мной Дмитрием Канаевым, близким знакомым позднего Мамлеева и по совместительству поклонником Ковенацкого-графика: «Ковенацкий, наверное, единственный, кто адекватно иллюстрировал Мамлеева. Иллюстрировал не сами рассказы, но их дух, пространство. Могла бы получиться отличная книжка: возьмите шесть-семь мамлеевских рассказов, добавьте туда десяток иллюстраций Ковенацкого, напечатайте на желтой бумаге дешевенькое издание с мягкой обложкой в совковом стиле, и вы увидите – будет эффект». Действительно, в творческих отношениях Ковенацкого и Мамлеева нет никакой состязательности, но есть взаимное влияние и дополнение. В Южинском переулке даже хранилась отдельная тетрадь: на левой части разворота Мамлеев писал стихи, а на правой Ковенацкий рисовал иллюстрации.
Разрыв между ними произошел незадолго до отъезда Мамлеевых из Советского Союза. Причины разрыва Юрий Витальевич описывает в самых общих чертах: «Он <…> отдалился от нашего круга <…>. Он попал под влияние каких-то людей, которые, может быть, пообещали ему золотые горы за его замечательные произведения…»[211] Что за люди? Какие золотые горы? Об этом Мамлеев не распространяется.
В большинстве биографических справок непременно упоминается тот факт, что в 1973-м, в год, предшествовавший мамлеевской эмиграции, Ковенацкий был уволен со студии «Диафильм»[212] из-за публикации его стихов в «тамиздате», а именно – в ФРГ, где русская эмигрантская печать была в то время надежно оккупирована Народно-трудовым союзом солидаристов, сомнительными персонажами правого толка – как впоследствии выяснилось, бывшими на зарплате у ЦРУ. Но с Мамлеевым он не мог продолжать общаться не только из-за внимания «начальства» (во всех смыслах слова) – он попросту физически не находился в Москве в последние годы перед эмиграцией Юрия Витальевича. Оставшись без средств к существованию, он отправился на Алтай, где перебивался халтурой, расписывая здания школ[213].
И все же – что за «какие-то люди», от которых Мамлеев подозрительно отмахивается? Ответ на этот вопрос дает близкий друг Ковенацкого Виктор Олсуфьев (Холодков, 1948–2015). Согласно Олсуфьеву, Владимир стал жертвой некоего Бориса Кердимуна – судя по рассказам, крайне сомнительного персонажа, вроде бы продвигавшего в московской богеме инициатические практики гурджиевского «четвертого пути», но на деле создавшего нечто вроде культа имени себя: «Из своего опыта „работы“ с Головиным и другими Борис вынес очень важный урок. Он понял, что существует способ неправдоподобно легкого манипулирования людьми. Причем люди эти могут подчиняться и работать не по принуждению, а добровольно»[214].
От воспоминаний Олсуфьева про бытность Ковенацкого в «группе Кердимуна», как это объединение называют в профильной литературе, становится не по себе. Ковенацкий постоянно подвергался унижениям: «гуру» заставлял его танцевать, чтобы заслужить еду, устраивал «товарищеские суды», портил его картины («Однажды Борис, приехав туда и в очередной раз придя в раздражение от Вовиной неаккуратности, взял только что сделанную Вовой работу, наложил на нее кучу дерьма и оставил с запиской типа: „Как ты, Вова, срешь на то, о чем я тебя прошу, так и я…“ Володя тяжело пережил эту „педагогическую“ выходку. Для него это был сильный шок»[215]).
Нездоровое влияние «методики Кердимуна» на психику Ковенацкого подтверждает его сестра, которая, однако, не могла наблюдать за жизнью брата в полной мере. «Он перестал общаться с прежними друзьями, с родителями и со мной тоже виделся все реже, в основном по делу или по большим праздникам, – вспоминает Нора Григорьева-Ковенацкая. – Жил на съемных квартирах, все больше времени проводил с Кердимуном, пока не поселился вместе с его семьей»[216].
В последние лет пятнадцать жизни (не стало Ковенацкого в 1986 году) художник бесконечно болел – психически и физически. Виктор Олсуфьев в дополнение ко всем неприятностям существования Владимира в «Казарме», как называли квартиру Кердимуна, добавляет, что у художника был крайне негативный опыт употребления психоактивных веществ – по версии Олсуфьева, наставник привел его в лабораторию, где проводились исследования свойств псилоцибина: якобы у Ковенацкого случилась передозировка, после которой его душевное здоровье было окончательно подорвано. «И хотя после „эксперимента“ остальные функции восстановились, механизм был поврежден. Это проявлялось, например, в том, что, когда Володя волновался, его движения становились неуверенными, у него менялась мимика, появлялись непроизвольные движения (в том числе „топтание“), затруднялась речь, являющаяся, как известно, также функцией этого центра. (Это напоминало паркинсонизм, хотя им не являлось.) Ну и волевая сфера <…> тоже пострадала»[217].