Эдмон Гонкур – Дневник братьев Гонкур (страница 32)
Провожая нас, он говорит о планах нескольких повестей. В одной из них он хочет описать ощущения старой лошади в степи, где трава ей по грудь. Остановившись, он добавляет: «Знаете ли, в Южной России встречаются стога с этот дом… На них влезают по приставной лестнице. Я часто в них ночевал. Вы и не подозреваете, какое там бывает небо: все синее, темно-синее, усеянное большими серебряными звездами… Около полуночи поднимается мягкая и величественная волна тепла. Упоительно! Я однажды лежал на спине, наслаждаясь именно такой ночью, и вдруг заметил – не знаю, долго ли это длилось, – что безотчетно твержу про себя «Раз-два, раз-два…»
Временное ли это недомогание или угроза удара, смерти в недалеком будущем? Не знаю, но меня очень огорчает моя недоконченная книга, и каждая глава, прибавленная к рукописи, – это еще одна победа. Я спешу, спешу, как человек, который боится не успеть дописать всех параграфов своего духовного завещания.
Мне хочется изобразить в нем двух клоунов, двух братьев, любящих друг друга, как мы с братом. Они работают вместе, как будто у них один позвоночный столб, и всю жизнь придумывают какой-то невозможный фокус, находка которого равнялась бы для них важному научному изобретению. Много тут подробностей о детстве младшего, о братской любви старшего, в которой есть нечто отеческое. Старший – сила, младший – грация, оба – поэтические натуры из народа, находящие выход в той фантазии, которую английский клоун вносит в демонстрацию своей силы.
Наконец придуман этот фокус, исполнению которого долго препятствовали неизбежные технические трудности. Но месть одной наездницы, любовь которой была отвергнута меньшим братом, заставляет их промахнуться. Разумеется, женщина появляется только мельком. У обоих братьев особый культ мускулов, удерживающий их от женщин, как от всего, что отнимает силы. Младший при неудавшемся фокусе получает перелом обоих бедер – и когда они приходят к убеждению, что он уже не может быть клоуном, старший, чтобы не огорчать его, отказывается от своего ремесла. Изобразить здесь все нравственные страдания, изученные мною у брата, когда он почувствовал в себе неспособность к умственной работе…
Однако любовь к ремеслу у старшего брата жива еще, и ночью, пока младший спит, он встает и упражняется, один, на чердаке, при свете двух сальных свечей. В одну такую ночь меньший брат просыпается, встает, ползет на чердак, и старший, обернувшись, видит, как слезы тихо струятся у него по лицу. Он кидает трапецию за окно, бросается в объятия брата, и оба плачут, плачут, нежно обняв друг друга.
Вещь короткая и вся сделана из чувства и живописных подробностей[106].
1877
Я у Шарпантье, отправляю посылки среди приказчиков, ежеминутно заглядывающих в дверь и кидающих мне: «X. заказал пятьдесят, а теперь хочет сто… Можно ли будет дать экземпляров пятнадцать Z.?.. Марпон[108] требует, чтобы ему прислали тысячу. Если книга запрещена, то получить ее тайком…»
И среди этой деятельной возни, среди шума лихорадочных отправок я пишу посвящения, пишу, волнуясь, как игрок, поставивший на карту все свое состояние, и спрашиваю себя: не будет ли этот так неожиданно обнаружившийся успех прекращен внезапно запретом министра? Не будет ли это признание моего таланта теперь, когда уже мне недолго осталось жить, еще раз задержано какой-нибудь неудачей вроде тех, которые всю жизнь преследовали нас с братом? И как только просовывается очередная голова, как только подают новое письмо, я жду ужасного «запрещено!».
Дорóгой на станцию в Отей я испытываю одну из чисто детских радостей любого автора: вижу какого-то господина с моей книгой в руках и как он, не дожидаясь, пока доедет до дому, читает ее прямо посреди улицы, под мелким дождем.
В пассаже «Шуазель» я захожу к Рукетту.
– Ну, как продажи?
– Говорили сегодня утром на том берегу Сены, что вас запретят, я и снял книгу с витрины…
А между тем книжка с вопиющим заглавием выставлена везде. Может быть, думал я, она уже конфискована у Шарпантье и черед просто еще не дошел до мелких торговцев.
Вхожу к Ватону. Боюсь спросить его. Сам он ничего не говорит… Тоскливое беспокойство снедает меня. Внутри поднимается желчь, и во рту делается горько. Духом я герой, но телом – трус. Я готов всё перенести, на всё решиться, не идти ни на какие компромиссы, пойти в тюрьму, потерять уважение общества, но, черт возьми, я не могу заставить сердце оставаться спокойным, не биться судорожно, как сердце женщины…
Подходя к Шарпантье, я чувствую желание встретить кого-нибудь, кто объявил бы мне эту новость, чтобы мне не спрашивать самому.
Но вот я наконец вошел, вот отворил дверь и глазами ищу за прилавком: спешу узнать, тут ли еще стопки экземпляров. Тут наши стопки. Служащие по-прежнему откладывают пакеты, и отправка продолжается в полнейшем спокойствии. Слышу, что отправлено больше пяти тысяч экземпляров и что Шарпантье, намеревавшийся печатать шесть, велел немедленно прибавить еще четыре.
Я у Маньи. Подкрепившись красным вином и ростбифом, начинаю смаковать эту продажу 10 тысяч экземпляров в несколько дней… 10 тысяч! А мы, бывало, полторы продавали несколько лет! О, ирония жизненных удач и неудач! И в этом ресторане, где так часто против меня сидел мой брат, при виде пустого стула за моим столиком я думаю о нем, и грустно, грустно мне при мысли, что бедному мальчику достались от писательства одни только страдания.
Спровадив его, я, как обыкновенно это делаю при больших неприятностях, ложусь в постель. Пелажи нет дома. Слышу звонок, другой, третий – не встаю. Но как только посетители уходят, мне становится страшно. Может, это Шарпантье приходил сказать, что книга конфискована. В страхе живу до самого обеда, за которым застаю всех у Шарпантье в совершеннейшем спокойствии духа.
Одному мне суждено видеть успех, подобный успеху «Анриетты Марешаль», – успех, в котором вся законная радость удачи, даже шумихи, если хотите, отравляется свистками «непорочных» и угрозой судебного преследования.
А как живительно и возбуждающе действует, однако, шумный успех, дерзкое выставление напоказ вашей книги – книги, рядом с которой, как вам уже кажется, не существует как будто других. Я только что видел на одном из новых бульваров большой книжный магазин, где выставлена одна только «Элиза», – и зеркальные окна показывают прохожим мое имя.