Эдмон Гонкур – Дневник братьев Гонкур (страница 31)
Я говорю себе всё это, но, несмотря на сверхчеловеческое равнодушие, которое стараюсь себе внушить, мещанская тревога о лишенной наслаждений жизни все-таки находит себе место в моей душе.
Молю только Бога дать мне умереть у себя дома, у себя в комнате. Мысль о смерти у чужих меня ужасает.
1876
У Флобера удовольствие выражается свирепыми заявлениями на самые разные темы, от которых милая госпожа Доде как-то боязливо сжимается; Золя от удовольствия, конечно, становится еще экспансивнее.
Тургенев, уже немного страдая от подагры, пришел в мягких туфлях. Он преоригинально описывает нам, что чувствует. Ему кажется, будто кто-то сидит в большом пальце его ноги и старается вырезать ноготь круглым тупым ножом.
Затем госпожа Доде читает нам свою новую вещицу о том, как заря подсвечивает розовую кисею платьев, лазоревую бездну зеркал, красноватый, бледнеющий свет утра после бала.
– Ну, и как же это получилось? – спросил Тургенев этого генерала, очень толстого мужчину.
И вот что тот сообщил ему. Он очутился в луже и старался выкарабкаться и встать на ноги, но никак не мог. Опять падая в лужу, он каждый раз громко кричал «ура!». А француз пехотинец, глядя на него, не стрелял, а только, смеясь, кричал ему: «Свинья, вот толстая свинья!..» Но это «ура!» услышали русские из других частей, перебрались через ограду и скоро вытеснили французов с кладбища.
На днях, читая сказки Бальзака (цикл «Озорные рассказы»), я испугался того наивного восторга, с которым их читал. Мне стало почти страшно. Пишущий книги человек, если он еще способен сам писать, никогда не отрешается при чтении от некоторой критики. Раз он читает как буржуа, мне кажется, творческая сила начинает изменять ему.
Сегодня все как-то особенно в ударе, разговорчивы.
Тургенев говорит:
– Мне, чтобы работать, нужна зима, мороз, как у нас в России, жгучий холод и деревья, покрытые кристалликами инея. Тогда… Еще лучше, впрочем, работать осенью, знаете, когда совсем нет ветра, когда почва упруга, а воздух как будто отзывается вином. Живу я в небольшом деревянном домике, в саду желтые акации – белых у нас нет. Осенью земля вся покрыта сухими стручками, которые хрустят, когда на них наступаешь, и воздух полон пения птиц – знаете, тех, что подражают пению других… ах да, сорокопутов. Там, совсем один…
Тургенев не оканчивает фразы, но крепко стиснутые руки его, которые он судорожно прижимает к груди, выражают то опьянение, наслаждение работой, которые он испытывает в этом уголке старой России.
– Да, то была свадьба по всем правилам, – слышен голос Флобера. – Я был совсем ребенком, одиннадцати лет от роду, и мне довелось развязать подвязку новобрачной. На этой свадьбе я увидел маленькую девочку и вернулся домой влюбленным в нее. Я готов был отдать ей свое сердце – выражение это уже было мне знакомо. А надо сказать, что в те времена моему отцу ежедневно доставляли целые корзины дичи, рыбы и всяческой снеди от благодарных больных, и корзины эти ставились утром в столовой. Тогда у нас дома постоянно велись разговоры об операциях, как о чем-то самом простом и привычном, и я, прислушиваясь к ним, начал вполне серьезно раздумывать, не попросить ли мне отца вынуть мое сердце. И вот я уже представляю себе, как возница дилижанса в фуражке с плюшевой полоской и с номерной бляхой вносит в корзине мое сердце, – да-да, мне очень живо рисовалось в воображении, как мое сердце ставят на буфет в столовой этой маленькой дамы. Я как-то не связывал принесение в дар своего живого сердца ни с какими ранами или страданиями.
Сейчас появилось целое поколение молодых сочинителей, никогда ничего не видавших, кроме типографских чернил; поколение мелких писателей без страсти, без темперамента; глаза их не видят ни женщин, ни цветов, ни предметов искусства, ничего прекрасного в природе. Они думают, что будут писать книги. Книги – книги, имеющие значение! – возникают только из воздействия на восторженную натуру писателя впечатлений красоты, впечатлений прекрасного или уродливого. Чтобы создать нечто настоящее в литературе, нужно, чтобы все чувства были широко раскрытыми окнами.
Мой отец, военный, не покупал предметов искусства, но любил, чтобы всё, что служило в хозяйстве, было необыкновенно хорошего качества и неоспоримой красоты. Я помню, как в то время, когда муслиновое стекло[105] еще не вошло в употребление, он уже пил красное вино из бокала, к которому грубая рука не могла притронуться, не разбив его. Я унаследовал эту утонченность от отца. Самое лучшее вино, самый изысканный ликер не имеют цены для меня, если надо пить его из простого стакана.
Иду я так по Булонскому лесу до моста в Сен-Клу. Гляжу минутку на отражение в Сене бедной разоренной деревни и возвращаюсь той же дорогою. А записки, набросанные в записную книжку на ходу, почти ощупью, разбираются на следующее утро, в тишине кабинета.
С некоторых пор меня соблазняет мысль совершить путешествие в Японию – и вовсе не ради собирания редкостей. Во мне живет мечта написать книгу в форме дневника, под заглавием «Год в Японии», книгу более богатую ощущениями, чем описаниями. Я уверен, что эта книга не была бы похожа ни на какую другую.
Ах, если бы я был на несколько лет моложе!