18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эдит Эгер – Балерина из Аушвица (страница 21)

18

«Ты делилась с нами хлебом», – говорит Лили.

Смысл ее слов не сразу доходит до меня. Когда я в последний раз ощущала во рту вкус хлеба? Потом всплывает воспоминание. Наш первый вечер в Аушвице. Менгеле приказывает лагерному оркестру играть, а мне – танцевать. Значит, это тело когда-то было способно танцевать? А эта голова – рождать мечты о сцене? И это я ела тот хлеб? Неужели я та, кем тогда владела мысль, что Менгеле убил мою маму, что Менгеле дал мне выжить. А другая девочка, с которой я почти год назад поделилась горбушкой хлеба, теперь меня узнала. Она из последних сил вместе с Магдой и другими девочками держит меня, поднимает с земли. В каком-то смысле мы сейчас все обязаны Менгеле. Ни одну из нас он не отправил на смерть ни в ту ночь, ни в последующие. Он дал нам хлеба.

Глава 10. Выбери себе травинку

В каком бы аду ты ни побывал, всегда найдется ад пострашнее. Такова наша награда за то, что мы живы. Марш приводит нас в лагерь Гунскирхен. Это филиал Маутхаузена, горстка деревянных строений посреди заболоченного леса возле какой-то деревушки, и предназначен он для принудительного труда нескольких сотен узников. Сейчас сюда согнали восемнадцать тысяч. Гунскирхен не лагерь смерти. Здесь нет газовых печей. Здесь нет крематория. Но мы нисколько не сомневаемся, что нас пригнали сюда умирать.

В этой скученности человеческих тел уже не поймешь, кто жив, а кто мертв. Болезни гуляют среди нас, мы заражаемся друг от друга. Тиф. Дизентерия. Вши. Открытые раны. Плоть на плоти. Живая на гниющей. Обглоданная почти до скелета лошадиная туша. Жрешь мясо сырым. Отсутствие ножа никого не остановит. Берешь и отгрызаешь зубами. Спят здесь вповалку в три слоя на битком набитых деревянных нарах или на голой земле. Если под тобой кто-то умирает, спишь дальше. Все равно не хватит сил вытащить из-под себя труп. Вон девушку скрючило голодными спазмами. Вон чья-то нога – почерневшая, насквозь прогнившая. Нас согнали в чащу сырого леса, чтобы одним огромным взрывом убить, сжечь в огне всех скопом. Вся территория здесь начинена динамитом. Мы ждем, когда взрыв грянет и пожрет нас в своем пламени. А пока он не спешит, смерть подстерегает нас в других обличьях: голода, лихорадки, болезней. На весь лагерь одно-единственное отхожее место на двадцать дыр. Не дотерпишь своей очереди – пристрелят прямо там, где ты, не удержавшись, опорожнишься. От тлеющих свалок несет удушливым смрадом. Земля – сплошное месиво. Если тебе хватает сил ходить, ноги увязают в густой грязи из слякоти вперемешку с дерьмом. С тех пор как мы покинули Аушвиц, прошло не то пять, не то шесть месяцев.

Магда заводит шуры-муры. Это она назло караулящей нас смерти. Она познакомилась с молодым французом из Парижа, который до войны жил на рю чего-то там, – мне казалось, я навсегда запомню его адрес. Даже в глубинах ужаса вспыхивают искры взаимного влечения, химия учащенно бьющихся под горлом сердец, химия свечения. Я наблюдаю, как эти двое беседуют, и замечаю, что они держатся так, будто сидят в летнем кафе и на столике между ними мелодично звенят блюдца. Так ведут себя живые люди. Эти потаенные вибрации души – тот кремень, из которого мы высекаем искры бесстрашия. Не смей падать духом. Вознеси свой дух над головой словно факел. Назови свое имя французу, сохрани его адрес, насладись им, медленно перекатывай во рту, как кусочек хлеба.

Через считаные дни в Гунскирхене я теряю последние силы и перехожу в разряд неходячих. Я чувствую, что исчерпала все ресурсы. Я дышу спертым воздухом барака, мое тело, мои руки и ноги сплелись с чьими-то чужими телами, руками и ногами, мы все лежим в одной груде, где одни умерли, другие умерли давно, а третьи вроде меня едва живы. Воспаленное сознание рисует мне картины, но я знаю, что они нереальны. Я вижу их вперемешку с окружающей меня явью, хотя так не бывает. Мама читает мне книгу. «Я полюбила образ, который сама себе выдумала», – плачет Скарлетт. Папа перебрасывает мне птифур в бумажном фунтике. Клара берет первые аккорды скрипичного концерта Мендельсона. Она играет возле окна, чтобы прохожие заметили ее, подняли к ней лица и она привлекла бы заветное внимание, которого так жаждет, но не решается просить напрямую. Вот что делают люди. Так ведут себя живые. Мы настраиваем струны своей души на созвучие с нашими нуждами.

Здесь, в этом аду, я вижу, как человек поедает человеческую плоть. А я смогла бы? Смогла бы ради спасения жизни захватить ртом обвисшую кожу мертвеца и жевать ее? Я видела надругательства над человеческим телом, немыслимо жестокие, каким не может быть прощения. Мальчишку привязали к дереву, и эсэсовцы стреляли по нему, целясь кто в ногу, кто в руку, кто в ухо, – невинный ребенок служил им мишенью для упражнений в меткости. Я видела беременную женщину, которая попала в Аушвиц, но почему-то ее сразу не отправили на смерть. Когда у нее начались роды, эсэсовец связал ей ноги. Такой страшной агонии я не видела ни до, ни после. Но почему-то при виде нынешнего надругательства – когда изголодавшийся человек поедает плоть покойника – к моему горлу подступает желчь и глаза заволакивает черной пеленой. Нет, я не могу сделать такого. Но надо что-то есть, иначе я умру. На дворе сквозь растоптанную грязь пробивается трава. Я зацепляюсь взглядом за острые стрелки травинок. Машинально отмечаю разницу в их длине и оттенках зеленого. Я буду есть траву. Я выберу вот эти травинки вместо вон тех. Я займу свой разум выбором. Выбор таков. Есть или не есть. Поедать траву или поедать человечину. Съесть вот эти травинки или предпочесть им вон те. Мы почти все время спим. Нам нечем утолить жажду. Я теряю всякий счет времени. Я чаще нахожусь в сонном забытьи, чем бодрствую. Но даже когда просыпаюсь, лишь ценой больших усилий мне удается цепляться за сознание.

Однажды я вижу, как ко мне ползком пробирается Магда. В ее руке консервная банка, поблескивающая на солнце. Банка сардин. Красный Крест держит нейтралитет, и его сотрудников допустили в лагерь раздать узникам гуманитарную помощь. Магда протолкалась в очередь и получила банку сардин. Но нам нечем открыть ее. Это всего лишь изощренная жестокость на новый манер. Даже несмотря на благие намерения, доброе дело оборачивается пшиком. Моя сестра медленно умирает от голода. У моей сестры в руках еда. Она вцепилась в эту банку сардин, как прежде цеплялась за свои срезанные волосы, в надежде сохранить себя, свою личность. Самое человечное, что осталось в ней, заключено в консервной банке, которую нам не открыть. Мы уже мертвы или почти мертвы. Я не знаю, жива ли еще или уже нет.

Дальние уголки моего сознания отмечают смену дня и ночи. Открывая глаза, я не могу понять, спала я или лежала в обмороке и сколько это длилось. У меня не осталось сил ворочать языком, чтобы спросить. Иногда я чувствую, что еще дышу. Иногда силюсь повернуть голову, чтобы поискать Магду. Иногда не могу вспомнить ее имя.

Крики вырывают меня из сна, больше похожего на смерть. Наверное, эти вопли ее предвещают. Я жду, когда грянет обещанный взрыв, вспыхнет обещанный жар пламени. Я зажмурилась и жду, когда загорюсь. Но взрыва нет. Нет и пламени. Я открываю глаза и сквозь дверной проем вижу, как из сосновой чащи, скрывающей лагерь от видимости с проезжей дороги и с воздуха, на двор медленно вкатываются джипы. «Американцы прибыли! Американцы уже здесь!» – кричат узники, у кого еще остались силы подать голос. Очертания джипов дрожат и расплываются, как будто я смотрю на них сквозь толщу воды или марево раскаленного жара. А вдруг это коллективная галлюцинация? Чей-то голос заводит «Когда ступают святые»[9]. Я вижу мужчин в полевой форме. Вижу звездно-полосатые флаги. Американские – доходит до меня. Замечаю на флагах номер 71[10]. Вижу, как американский солдат раздает заключенным сигареты, но те так изголодались, что едят их – целиком, вместе с бумагой. Я наблюдаю эту сценку, зажатая в толще спутавшихся тел. Я не могу разобрать, какие из этих ног мои. «Есть тут кто живой? – по-немецки выкрикивают американцы. – Кто живой, поднимите руки». Я пытаюсь пошевелить пальцами, чтобы подать им знак. Американский солдат проходит так близко, что я вижу потеки грязи на его штанине. Чувствую запах его пота. «Вот она я, – хочется мне крикнуть ему. – Я здесь». Но у меня нет голоса. Он внимательно оглядывает тела. Взглядом скользит и по мне, но не замечает признаков жизни. Он прижимает к лицу кусок грязной ветоши. «Если слышите меня, поднимите руки», – кричит он. Но и тогда почти не отнимает ото рта тряпицу. Я стараюсь отыскать свои пальцы, почувствовать их. «Живыми вам отсюда не выбраться», – говорили нам все: капо, вырвавшая у меня из ушей сережки, эсэсовец с татуировочной машинкой, пожалевший тратить на меня чернила, немка-бригадирша на ниточной фабрике, конвоиры, расстреливавшие нас на всем пути бесконечно долгого марша. Вот что значит осознавать их правоту.

Теперь американец кричит что-то по-английски. Кто-то со двора вне поля моего зрения что-то ему отвечает. Они собираются уходить.

И вдруг на земле вспыхивает пятно света. А вот и огонь. Да неужели. «А почему нет шума?» – удивляюсь я. Американцы оборачиваются. Мое почти полое тело вспыхивает жаром. «От огня, – вяло думаю я, – или от лихорадки?» Но нет. Это вовсе не огонь. Это банка сардин рассыпает солнечных зайчиков! Намеренно или случайно, Магда привлекла внимание американских солдат своей банкой. Они возвращаются. Нам дается второй шанс. Если я смогу заставить себя танцевать в воображении, мое тело сделается видимым. Я закрываю глаза и сосредоточиваюсь, представляю, как поднимаю руки над головой в арабеске. Слышу, как американцы снова перекрикиваются между собой. Один стоит совсем близко от меня. Но я не открываю глаза и продолжаю свой мысленный танец. Я представляю, что танцую с этим американцем. Что он поднимает меня высоко над головой, как Ромео, которого я воображала, когда танцевала в бараке перед Менгеле. Я представляю себе, что на свете есть любовь и она прорывается сквозь войну. Что если на свете есть смерть, то всегда будет и ее противоположность.