Эдит Эгер – Балерина из Аушвица (страница 11)
«Да», – соглашаюсь я. Я побуждаю его не замолкать, дальше строить планы. Я хочу быть с ним, хочу в мечтах представлять себе будущую жизнь вместе. А если на нас надвигается нечто ужасное, я ничего не желаю знать об этом.
Слышно, как за оградой завода мимо проезжают трамваи. Совсем рядом, так близко от нас. Казалось бы, нет ничего проще, чем запрыгнуть на подножку. Но всякого, кто приблизится к наружной ограде, расстреливают без предупреждения. Девушка чуть старше меня попробовала сбежать. Ее застрелили, а тело в назидание другим повесили посреди лагеря. Родители ни словом не упоминают о ее гибели в разговорах со мной и Магдой. «Постарайтесь раздобыть кубик рафинада, – говорит нам с сестрой папа, – и всегда держите при себе. Пусть у вас в кармане всегда лежит кусочек чего-то сладкого». В один из дней мы узнаем, что бабушку и дедушку увезли с завода одними из первых. Увидимся с ними в Кеньермезо, думаем мы. Я прощаюсь с Эриком до завтра и целую его, веря, что его губы всегда будут моей сладостью.
Почти целый месяц мы провели на кирпичном заводе, и вот одним ранним утром наш сектор лагеря начинают вывозить. Я судорожно ищу, с кем передать записочку Эрику. «Брось, Дицу», – говорит мама. Они с папой написали прощальное письмо Кларе, но отправить его нет никакой возможности. Мама выбрасывает его на мостовую, словно столбик пепла с сигареты, и я вижу, как оно исчезает, затоптанное тремя тысячами пар ботинок. Подол моего шелкового платья липнет к ногам, то натягиваясь, то опадая в такт движению сжимающей нас трехтысячной толпы – рывок, остановка, рывок, остановка, – пока мы идем через заводские ворота, а потом набиваемся в ожидающие нас фургоны, выстроенные в колонну. Мы снова стиснуты как сельди в бочке, теперь в темноте кузова. Я все гадаю, получил ли Эрик мою весточку. Знает ли он, что нас вывозят? Когда и где мы увидимся? И вдруг я слышу свое имя. Это голос Эрика. Он доносится снаружи сквозь щели в дощатых бортах фургона. Я пробираюсь к нему на зов.
«Я здесь!» – стараюсь я перекричать рев стартера. Слишком узкие щели в бортах грузовика не дают мне разглядеть Эрика. Он подходит к самому борту, кладет ладони на разделяющие нас доски кузова.
«Эдитка, – выдыхает он, – я оббежал все грузовики и везде звал тебя».
«Ты нашел меня», – отвечаю я. Я стараюсь просунуть пальцы в щель между досками, но она слишком узкая, и мне не удается коснуться Эрика.
«Мы вместе, и так будет до конца», – говорит он.
Другие, кто оказался в нашем грузовике, тоже переговариваются с кем-то через щели в бортах. Мне почти не видно, что происходит снаружи, но я представляю, как оставшиеся на заводе люди ходят вдоль вереницы грузовиков, ищут близких, чтобы сказать им самые дорогие, самые сокровенные слова.
«Сам Господь свел нас, – говорю я. – Так нам было суждено. Мы будем вместе всегда. Мы будем вместе до тех пор, пока живы».
Охранники криками загоняют облепивших грузовики провожающих назад в заводские ворота.
«Я никогда не забуду твои глаза, – торопливо произносит Эрик. – Я никогда не забуду твои руки».
Он отнимает ладони от борта. Мои пальцы ощущают холодящую пустоту воздуха.
«Эрик», – шепчу я. И представляю, что он рядом в темной тесноте кузова, что я зарываюсь в сгиб его локтя и снова ощущаю его свежий травяной запах.
Я возвращаюсь на скамью, где сидят родители и Магда. Мы молчим. Мама держится очень прямо. Мы трогаемся с места, а я беспрерывно повторяю в уме слова Эрика.
Конвоир стучит кулаком в борт. «Надо кому в уборную? – выкрикивает он. – Санитарная остановка».
«Мне!» – кричу я.
«Дицу!» – укоризненно одергивает меня мама: я сунулась вперед без очереди.
Я встаю со скамьи, осторожно пробираюсь к заднему борту. И сама себе удивляюсь: мне кажется, что мое тело двигается само по себе, помимо моей воли. Конвоир открывает заднюю дверцу, я спрыгиваю на землю. После темноты фургона солнечный свет слепит меня, но я понимаю, что нас привезли на станцию железной дороги. Конвоир указывает в сторону платформы, где располагаются уборные.
«Тебе туда, – говорит он. – Только давай-ка поторопись. Дорога вам предстоит долгая».
Запугивает он меня или так проявляет заботу? Интересно, что будет, если сбежать обратно на завод? Найти там Эрика? Я замечаю на платформе знакомую фигуру и даже узнаю в ней одного из наших соседей – нееврея. И да, он работает здесь, на станции. Он тоже замечает меня и машет рукой. Я могла бы попросить у него помощи. Напроситься к нему домой, в его семью, чтобы они меня спрятали. Но мама начнет тревожиться. Я мысленно вижу, как она сидит сейчас, напряженно выпрямившись, и с каждой минутой моего отсутствия ее лицо и плечи все сильнее каменеют. Я быстренько завершаю свои дела и бегу назад к фургону. Устраиваюсь рядом с мамой. Слышу ее глубокий вздох облегчения.
Вскоре дверцу снова открывают. Нам велят выходить и грузиться в вагон, уже и без нас битком набитый. Я замечаю, что почти не слышу злобных окриков солдат и детского плача: их заглушает голос Эрика, что бальзамом звучит в моей памяти. «Если я переживу сегодняшний день, – твержу я себе, – он снова увидит мои глаза. Он снова увидит мои руки. – Дыхание приходит в ритм с этим заклинанием. – Если я переживу сегодняшний день… Если я переживу сегодняшний день, то завтра получу свободу».
Я ни разу в жизни не бывала в таком железнодорожном вагоне, как этот. Состав не пассажирский, вагоны в нем товарные, на таких обычно перевозят скот или промышленные грузы. Мы тоже груз, только человеческий. Нас в каждом вагоне по сотне. Каждый проведенный в дороге час тянется томительно долго, словно неделя. Из-за неизвестности время замедляет ход. Из-за неизвестности и безостановочного перестука колес. Нам выдают паек – по одной буханке хлеба на восемь человек, по одному ведру воды и по одному отхожему ведру. От него воняет потом и экскрементами. Люди по дороге умирают. В вагоне тесно, поэтому мы спим стоя, прислонившись к родным, отпихивая умерших. Я вижу, как один мужчина передает дочери пакетик с пилюлями. «Если они попытаются что-то сделать с тобой…» – произносит он. Время от времени поезд останавливается и несколько человек из каждого вагона по приказу охраны идут на платформу набрать воды. Магда хватает ведро и соскакивает на землю. «Мы в Польше», – вернувшись, сообщает она. И позже рассказывает, откуда узнала об этом. По дороге к колонке ее окликнул крестьянин, работавший на поле: прокричал приветствия на польском и немецком, название города и притом бешено жестикулировал, резко проводя пальцем по горлу. «Страху на нас нагнать пытался», – заключает Магда.
Поезд все едет и едет. Магда тихо ругается. Интересно, что полезнее – выплескивать дурные мысли или заталкивать их внутрь себя? Родители с обеих сторон привалились ко мне. Они не разговаривают. Я не замечаю, чтобы они хоть раз коснулись друг друга. У папы отрастает борода, в ней видна седина. Он выглядит старше собственного отца, и это пугает меня. Я упрашиваю его побриться. Я еще не знаю, что там, куда мы едем, моложавый вид действительно может спасти жизнь. Мной движет всего лишь эмоция девочки, которая тоскует по привычному облику своего папы и хочет, чтобы он стал прежним: веселым, жизнелюбивым, обходительным дамским угодником. Не хочу, чтобы он превратился в папашу, который пьет таблетки и брюзжит своей семье: «Чем так жить, лучше сдохнуть».
Я целую папу в щеку и прошу: «Побрейся, пожалуйста». В ответ он зло бросает: «Зачем? Для чего? Кому это нужно?» Мне стыдно, что я ляпнула глупость и вывела его из себя. Зачем я пристала к нему со своей нелепой просьбой? Почему посчитала себя вправе указывать ему, что делать? Я помню, как он разъярился, когда я посеяла деньги на оплату школьной учебы. В поисках утешения я жмусь к маме. Как мне хочется, чтобы лед между родителями растаял, чтобы они перестали относиться друг к другу как чужие. Мама все больше молчит. Но и не жалуется. Не призывает смерть. Она просто замкнулась в себе.
Однажды я слышу в ночной темноте ее голос: «Дицука, послушай меня. Мы не знаем, куда нас везут. Мы не знаем, что с нами случится. Ты просто помни, что никто и никогда не отнимет у тебя того, что запрятано у тебя в голове».
Я засыпаю и вижу очередной сон про Эрика. Потом снова просыпаюсь.
Створки вагона-скотовоза распахиваются, и в его темное нутро врываются лучи яркого майского солнца. Мы жаждем вырваться наружу, мы отчаянно стремимся навстречу воздуху и свету. Мы чуть ли не вываливаемся из вагона, спотыкаясь и толкая друг друга в неистовом желании поскорее ощутить под ногами твердую опору. После стольких дней непрерывной вагонной тряски нам трудно стоять на земле не качаясь. Мы стараемся прийти в себя – разобраться, куда нас привезли, успокоить нервы, размять затекшие руки и ноги. Я вижу толпу темных зимних пальто, скучившуюся на узкой полосе грунтовки. Вижу проблески белого на чьих-то шарфах, на узлах с пожитками, вижу обязательные желтые звезды. Вижу кованые железные буквы, сложившиеся в изогнутую надпись: Arbeit Macht Frei («Труд освобождает»). Где-то недалеко играет музыка. Папа вдруг оживляется. «Вот видишь, – говорит он, – вовсе даже это место не ужасное». И мне кажется, что, не будь платформа запружена людьми, он бы прямо сейчас пустился в пляс. «Мы только немножко поработаем здесь, а там, глядишь, война и закончится», – говорит он. Должно быть, то, что мы слышали на кирпичном заводе, – правда. Должно быть, нас привезли сюда работать. Я оглядываюсь по сторонам в поисках зеленеющих всходами полей и уже представляю себе, как Эрик, стоя напротив, наклоняется, чтобы прикоснуться к нежному зеленому ростку. Но все вокруг прочерчено лишь непрерывными горизонтальными линиями: продольные доски вагонных бортов, бесконечные заборы из колючей проволоки, приземистые, словно приплюснутые, строения. Чуть вдалеке унылую плоскость безжизненного пейзажа нарушают деревья и высокие трубы.