реклама
Бургер менюБургер меню

Е. К. – Про семьи (страница 4)

18

Они ели молча на кухне. Алёна смотрела, как девочка осторожно, как зверёк, подносит ложку ко рту. И вдруг, совершенно неожиданно для себя, она спросила:

— Тебе… страшно тут?

Девочка подняла на неё глаза — тёмные, глубокие, как колодцы. И кивнула. Один раз, едва заметно.

В тот момент в Алёне что-то перевернулось. Не громко, не ярко. Тихо, как щелчок выключателя в дальней комнате. Она увидела в этих глазах не «дочь подруги», не обузу, не объект для течения жизни. Она увидела ребёнка. Чистого, беззащитного, напуганного. И этот ребёнок носил имя её погибшей дочери. Это было не мистическое совпадение, а жёсткая, безжалостная проекция. Судьба, словно издеваясь, давала ей второй шанс. Тот же холст, те же краски — но теперь, возможно, можно было нарисовать что-то иное.

Любовь к этой чужой Ниночке пришла не как гроза, а как первый луч солнца после долгой пасмурной зимы. Тихо, робко, почти невесомо. Алёна не стала сразу другой — страстной, заботливой, идеальной бабушкой. Нет. Она стала делать маленькие, осторожные шажки. Как человек, заново учащийся ходить.

Она стала подкладывать девочке под дверь яблоко или печенье. Потом рискнула позвать её в гостиную, когда Галя спала. Показала старую коробку с пазлами — пыльную, оставшуюся ещё от первой Ниночки. Они собирали их молча, под мерный тиканье часов. Для Алёны это было не веселье, а ритуал. Спокойное, медитативное действие, в котором впервые за много лет появился смысл.

— Это будет наш маленький секрет, — сказала она как-то раз, и её губы сами собой растянулись в подобие улыбки. Она не улыбалась годами. «Секрет» — это слово сделало их сообщницами. Оно создало связь, тонкую, как паутинка, но прочнее всех формальных родственных уз, что были у неё с родной дочерью.

Она начала видеть девочку. Видеть, что та любит зелёный цвет, а не розовый. Что боится громких звуков. Что у неё на левой щеке ямочка, когда она наконец-то решается улыбнуться. Алёна ловила себя на том, что в магазине глаза сами ищут детский йогурт или красивые носочки. Она покупала их и прятала в свой тайник — старую шкатулку, которая стала сокровищницей её зарождающегося чувства.

С Галиной всё стало просто. Та утонула в своём мире иллюзий, самолюбования и будущей славы. Её присутствие в доме стало фоновым шумом, раздражающим, но привычным. Алёна научилась не замечать её так же, как та не замечала никого. Её внутренние ресурсы, скудные и едва тлеющие, были теперь полностью сфокусированы на маленькой Нине.

Той ночью, когда Галина, сражённая правдой о насмешке-рекламе, металось по своей комнате, Алёна сидела в гостиной с Ниночкой. Они читали книжку — старую, потрёпанную, с картинками. Алёна читала монотонно, но девочка прижалась к её боку, и это тепло, это доверчивое прикосновение было для неё важнее любых слов. Она слышала приглушённые рыки и стук из комнаты дочери, но они доносились будто из другого измерения. Её мир сузился до круга света от настольной лампы и до детской головы у её плеча.

А утром, когда та же самая Ниночка разбудила её и привела в комнату к бездыханному телу Гали, Алёна испытала только одну эмоцию — леденящее спокойствие. Она посмотрела на улыбающееся лицо дочери, на этот последний гримас самовлюблённости, и не почувствовала ни боли, ни утраты. Просто констатацию: пустота, наконец, обрела свою окончательную, законченную форму и перестала маячить на периферии её жизни.

Она обняла за плечи пятилетнюю Нину (ту, что выжила, ту, что стала её настоящей дочерью) и тихо отвела её в гостиную.

— Не смотри туда, — сказала она, и это была, наверное, первая в её жизни настоящая, инстинктивная материнская защита.

— Но это же Галя… — прошептала девочка, в глазах которой читался не столько ужас, сколько болезненное любопытство ко всему странному и мрачному.

— Это уже не Галя, — ровно ответила Алёна. — Это просто картина. Плохая картина. Мы её уберём.

И она убрала. Вызвала скорую, подписала бумаги, говорила с милицией тем же бесцветным, будничным тоном, каким говорила бы о протечке трубы. Мир рухнул? Нет. Мир, наконец, очистился от главного источника шума и дисгармонии. В нём осталась только она и её Ниночка. Её странная, рисующая чёрных ворон и мёртвых сороконожек девочка, в которой она, наконец, научилась видеть не будущего экономиста, а живое, хрупкое, родное существо.

После похорон (тихих, безлюдных, как и всё в жизни Галины) квартира погрузилась в новую тишину. Но это была не прежняя густая, удушающая тишь. Это было спокойствие. Алёна сидела на кухне, пила чай и смотрела, как за окном идёт дождь. А в комнате Ниночка рисовала. Алёна больше не пыталась заглядывать в эти рисунки с тревогой. Она просто знала, что её девочка там, за стеной. Живая. И она здесь, на кухне. Готовая, если понадобится, разогреть ей супа или просто посидеть рядом в тишине, которая теперь их объединяла, а не разъединяла.

Она так и не стала огнём, не стала скалой. Она осталась водой. Но теперь это была не стоячая болотная вода, а тихая, глубокая река, нашедшая, наконец, своё русло. Узкое, неприметное, но своё. И в этом русле была жизнь. Единственная, которая имела для неё значение.

Григорий

Он не хотел быть отцом. Он не хотел быть мужем. Григорий хотел быть просто Гришей. А Гриша был простым парнем со стройки. Его мир был чёток, ясен и состоял из вещей, которые можно было пощупать руками: кирпич, лопата, угол в девяносто градусов, тяжесть бетонной плиты, прохлада бутылки пива после смены, крепкое рукопожатие товарища.

Алёну он не любил. Она просто «завелась». Познакомились у общих знакомых, она была тихой, не противной, готовила сносно. И когда она забеременела, Григорий пожал плечами.

— Рожать будем? — спросил он, глядя куда-то мимо неё, в окно на серую панельную стену соседнего дома.

Она кивнула, опустив глаза. В этом кивке не было радости, была лишь покорность судьбе.

— Ну, рожай, — сказал он ровно, без интонации, и в этих двух словах не прозвучало ни радости, ни отчаяния. Это был приговор. Себе. Ей. Нерождённому ребёнку.

Квартиру им дали от завода, однушку в панельной пятиэтажке. Он въехал в неё, как въезжают в гараж. Место для ночлега между сменами. Рождение Галины он воспринял как поломку станка. Шум, суета, женские крики, потом бесконечный писк. Он смотрел на это красное, сморщенное лицо в конверте и не чувствовал ничего, кроме лёгкого раздражения. Его отцовский инстинкт дремал глубоко, под толщей усталости и равнодушия, и так никогда и не проснулся.

Работа была его настоящей жизнью, его религией и оправданием. На стройке всё было правильно. Бригадир кричит — ты делаешь. Чертеж показывает — ты кладёшь. Сделал ровно — молодец, можно и бухнуть. Сделал криво — получишь по шее, и будешь знать, за что. Простая, честная, как кулак, причинно-следственная связь. Дом рос под его руками, этаж за этажом. Он чувствовал вес каждого блока, слышал скрип лесов, вдыхал едкую пыль бетона и гипса. Это была мужская работа. Он возвращался домой героем, завоевателем, пахнущим потом, цементом и свободой. А дома… Дома его ждала тишина, пахнущая щами и детской присыпкой, и две тени: жена и дочь.

Пить он начал не со зла. Как все. «Под футбол», «за тяжелую смену», «день рожденье у Санька». Бутылка холодного пива после душа была наградой, сакральным завершением дня. Потом к пиву добавилась стопка. «Чтобы согреться». Потом две. Потом — не «чтобы», а «потому что». Потому что в голове стоял гул от невысказанных слов, от тишины, от этого самого дома, который был не крепостью, а клеткой.

Первая пощёчина Алёне прилетела почти случайно. Он пришёл поздно, пьяный, но не «в отключке», а в том мерзком, раздражённом состоянии, когда весь мир кажется нарочито неправильным. Он сел ужинать. Щи были… не такие. Не досолены. Не так пахнут. Не так, как у матери когда-то, или как в столовой на стройке. Он сказал об этом. Тихо. Алёна что-то пробормотала в ответ, оправдываясь. И в его голове щёлкнул тумблер. Та самая простая причинно-следственная связь. «Ошиблась в рецептуре щей – получи по щеке».

Он не ударил её сильно. Так, шлёпнул ладонью по щеке, почти небрежно, как отмахиваются от назойливой мухи. Но эффект был поразительным. Алёна ахнула, замерла, в её глазах вспыхнул не ужас, а какое-то глухое, давно ожидаемое понимание: «Дождались». А в нём самом, в Григории, открылась бездна. Оказалось, это просто. Оказалось, это работает. Оказалось, можно выплеснуть это внутреннее давление, эту неясную злобу на мир, не на бетонную стену, а на живое, мягкое, безответное существо. И мир на секунду вставал на свои места.

Это стало ритуалом. Повод каждый раз находился. Пыль на телевизоре. Скрип половицы. Слишком громкое дыхание, когда он смотрел телевизор. Она сидела рядом, и её само присутствие, её покорная спина, её руки, сложенные на коленях — всё это начинало его бесить.

— Ты что? Иди отсюда! В другую комнату! Спать! — Он не кричал. Он говорил низко, хрипло, и его слова были тяжелы, как свинцовые плиты.

Алёна уходила. Молча. И он оставался один перед голубым мерцанием экрана, победитель.

Друзья-собутыльники стали появляться дома. Не часто, но метко. Они приносили с собой шум, грохот пустых бутылок, матерные анекдоты и вонь перегара. Алёна однажды, скрипя душой, попросила: