18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Э. Григ-Арьян – Пыльный свет утра (страница 3)

18

Он открыл глаза. Серое утро Парижа или Франкфурта, или Москвы, неважно, города менялись, пыль и тоска оставались. Свет пробивался сквозь плотные шторы, превращаясь в пыльные столбы, в которых кружились мириады невидимых частиц – еще одно напоминание о тщете всего сущего, о вечном движении без цели, о распаде, начинающемся в момент рождения. Он прислушался. Тишина. Только ровное дыхание Атмана, да где-то далеко, кажется, скрипнула повозка, или это просто ветер играл со старым деревом за окном? Паранойя – не болезнь, а лишь честное признание реальности, где каждый звук может быть предвестником беды. Болезнь. Вот еще один страх. Не боль, нет, боль – это лишь одна из граней страдания, которую он изучил вдоль и поперек. Страх перед бессилием, перед угасанием разума, перед зависимостью от других. От тех, кто не способен понять, кто живет лишь инстинктами и иллюзиями. От женщин.

Мысль о них вызвала привычный спазм отвращения, смешанного с чем-то вроде старой, зажившей, но все еще ноющей раны. Бесполое существование – единственно возможное для того, кто видел мир без розовых очков, без дурмана инстинктов. Они – лишь инструмент стихии, слепой, ненасытной стихии, которая требует продолжения своего бессмысленного танца. Их легкомыслие, их поверхностность, их абсолютная погруженность в мир представлений, неспособность проникнуть за его зыбкую завесу – все это делало их не только чуждыми, но и опасными для человека, посвятившего жизнь поиску истины.

Молодость. Как странно, что эта мысль пришла именно сейчас, под тяжестью старых костей и пистолета под подушкой. Она была… звали ее Элеонора, кажется? Или Элизабет? Имя стерлось, остался лишь флер наивной надежды, который, он помнил, тогда еще теплился в его душе, не до конца выжженной пламенем познания. Он видел в ней не просто тело, не просто потенциальный сосуд для продолжения рода, но… спутницу? Душу, способную понять? Как глупо. Он помнил вечер в саду, запах роз, смешанный с ее легким, дурманящим ароматом. Он говорил о Шеллинге, о мире как Воле, о бремени сознания. Она слушала, склонив голову набок, и он, в своем юношеском пылу, принимал ее молчание за глубокое размышление, а не за скуку или просто вежливое ожидание паузы, чтобы спросить о какой-то пустяковой светской новости или поправить выбившуюся прядь волос. А потом она рассмеялась. Легко, беззаботно, как зверек. Он помнил, как она сказала что-то вроде: «Ох, Артур, вы так серьезны! Неужели нельзя просто наслаждаться жизнью, этим прекрасным вечером?» И взгляд ее был пуст. Пуст от понимания. В нем было лишь желание наслаждения, поверхностного, сиюминутного, того самого, что и есть суть страдания, вечного стремления к тому, что ускользает. В тот момент что-то оборвалось. Не просто влюбленность, нет, это было глубже. Оборвалась последняя ниточка, связывающая его с этим миром иллюзий и инстинктов, с возможностью найти понимание там, где его не может быть по определению. Она, в своем неведении, в своем легком смехе над его «серьезностью», была самым наглядным, самым живым доказательством его философии. Инструмент воли, красивый, но слепой и бессердечный в своей абсолютной сосредоточенности на себе, на своем инстинкте, на своем представлении о счастье, которое было лишь миражом. С тех пор они перестали быть для него загадкой. Стали фактом. Неприятным, но предсказуемым.

Он тяжело вздохнул. Атман, услышав движение, поднял голову, моргнул и, потянувшись, спрыгнул на пол, виляя хвостом. Единственное существо, не требующее объяснений, не замаскированное приличиями или инстинктами размножения. Простое, верное присутствие.

Старик откинул одеяло. Холодный воздух коснулся кожи. Еще один удар реальности. Он осторожно вытащил пистолет, положил его на тумбочку, рядом с томом Упанишад. Медленно, кряхтя, опустил ноги на пол. Пол был холодный. Каждый шаг по старому паркету отзывался тихим скрипом. Он шел в ванную, ощущая тяжесть возраста в каждом движении. Отражение в зеркале не лгало. Мешки под глазами, глубокие морщины, седые пряди, редкие на висках. Лицо человека, который видел слишком много, слишком глубоко. Лицо, на котором отпечатались все страдания мира, потому что он добровольно взял их на себя, пытаясь понять их природу.

В кухне было еще темнее. Он включил газ, поставил чайник. Привычное шипение воды, постепенно нарастающее, казалось звуком самой природы, беспокойной, вечно стремящейся, никогда не достигающей покоя. Пока вода закипала, он открыл шкаф, достал кофе. Запах горький, терпкий. Как сама истина. Он молол зерна в ручной мельнице – монотонное, медитативное действие, позволяющее мыслям блуждать. Пыль от кофе, смешиваясь с пылью в воздухе, создавала свой микрокосм. Мир как представление, состоящий из пыли и горечи.

Он заварил кофе, налил в любимую чашку, старую, с щербинкой. Атман примостился у его ног, наблюдая. Старик отломил кусочек хлеба, бросил ему. Собака аккуратно съела. Старик сел за стол, обхватив чашку руками, чувствуя тепло. Утро началось. Еще один день в этом лучшем из худших миров. День, наполненный пылью, страхами, горечью познания и тихим присутствием собаки. День, который, как и все предыдущие, будет лишь очередным витком на колесе страданий, приводимом в движение слепой, ненасытной Волей. И он, старик, будет наблюдать за этим, записывать, пытаясь найти хоть какой-то смысл в этом бессмысленном танце, зная, что смысла нет, но не в силах перестать искать.

Часы на стене пробили семь. Тяжелые, монотонные удары. Каждый удар – еще один шаг по пыльной дороге бытия. Он сделал глоток горячего, горького кофе. День только начинался. И это было не утешение, а приговор.

Утро приходило, не как ясное, чистое обещание нового дня, но как медленное, тягучее размывание той более плотной, более честной темноты ночи, выявляя нечто серое, лишенное цвета, лишенное надежды, как старая, выцветшая фотография. Он ощущал его не глазами – они видели лишь муть стекла, – а в костях, в каждом суставе, в медленном, скрипучем пробуждении тела, этой непокорной, дряхлеющей оболочки, обреченной на продолжение, на бытие, когда душа уже давно знала бессмысленность всего этого. Атман, пес, чья простая, не обремененная мыслью верность была единственной теплой, неискаженной константой в этих стенах, поднял голову с коврика у кровати, его присутствие – тихий, неосуждающий факт, стоящий вне круговерти желаний и страданий.

Ритуал был вечен, неизменен, вытравленный в плоти и памяти годами повторения: подъем, тяжелый, волочащийся шаг к кухне, где холод плитки казался упреком, чайник, чей свист был почти насмешкой над тишиной, и наконец, кофе – темный, горький, почти лечебный запах, его единственный, признанный порок, его краткое, искусственное убежище от резкости существования, от этой вечной, невыносимой ясности. Пока кофе настаивался, он стоял у окна гостиной, глядя вниз, на мир, через стекло, которое казалось не просто стеклом, но пленкой, покрывающей его собственное зрение, или, быть может, отражением той мути, что скопилась внутри.

Внизу, на мостовой, уже начиналась суета, этот бессмысленный, лишенный цели танец марионеток, дергающихся на ниточках слепой, ненасытной жажды. Он видел их – маленькие, далекие фигурки, их лица – сжатые в напряжении, или пустые, или отмеченные печатью вечной, неосознанной заботы. Женщина в строгом, темном платье, бегущая к остановке, гонимая призраком успеха, этой иллюзией восхождения, которая рассыплется в прах, как только Воля, это вечно голодное, требующее Существо, найдет новую цель для ее страданий. Молодая пара, сплетенные руки, смех, тонкий и хрупкий, как стеклянные колокольчики, их мимолетное счастье – лишь блик на поверхности той темной, бездонной реки, обреченный на угасание, потому что Воля не терпит покоя, она подкинет новые желания, новые препятствия, новые формы той же вечной боли. Старик, похожий на него самого, медленно бредущий с сеткой, его путь почти завершен, но даже в дряхлости, даже на краю, стойкость не отпускает, заставляя цепляться за остатки сил, за жалкие крохи иллюзии, что каждый прожитый день, каждый болезненный шаг имеет значение перед лицом этой равнодушной пустоты.

Бессмысленно, – слово беззвучно формировалось где-то глубоко в горле, слово, ставшее его вторым дыханием, эхо Шопенгауэра, ставшее его собственным голосом. – Все это лишь проявления, лишь искаженные отражения той же слепой, безжалостной силы, которая хочет, хочет, хочет, и никогда не будет удовлетворена. И потому страдание – это не проклятие, это условие. Желание – страдание, да. Но достижение – это лишь мгновенное притупление боли, за которым следует пресыщение, а за пресыщением – новое, еще более острое желание, и снова, снова страдание. Круговорот. Ад без огня, лишь с вечной, грызущей жаждой.

Он видел это на каждом лице, отпечаток этой боли, даже если она была скрыта за натянутой улыбкой, за маской усталости, за показным безразличием. Ребенок плачет, потому что хочет игрушку. Взрослый страдает, потому что хочет власти, или любви, или денег, или здоровья – все это лишь разные, бесконечные формы проявления воли, которая использует нас, сминает нас, для своего собственного, лишенного цели движения. И чем осознаннее существо, тем глубже, тем острее его страдание, потому что оно понимает эту бессмысленность, эту ловушку, но не может, не может вырваться. Знание – это не свобода, это лишь более глубокая тюрьма.