Э. Григ-Арьян – Пробуждение (страница 8)
Мощный, агрессивный поток обжигающе-горячей воды – разгневанный бог из медного чрева исполинской душевой лейки – обрушился на тело Марка. Это был не просто душ – это был катарсис, ритуальное омовение, призванное смыть не только въедливый привкус хлора, но и липкую пелену усталости, осевшую на душе за долгий день. Каждая струя, каждая капля – живая, пульсирующая энергия, шелковые нити, рожденные из жидкого огня. Они ласкали разгоряченную кожу, как нежное прикосновение любовницы, но в то же время обжигали, словно требовательный поцелуй ревнивца, пробуждая каждую клетку тела. С восторженным журчанием, похожим на тихий смех нимф, струи ударялись о холодные, гладкие плиты мраморных стен душевой, и, как капли расплавленного серебра, весело скользили вниз, к темному, зияющему жерлу водостока, вмонтированному прямо в мраморный пол. Этот стальной зев, казалось, бездонный, голодный, ждал, чтобы поглотить все – и воду, и усталость, и, может быть, даже тоску, что прокрадывалась в сердце Марка.
Он замер, неподвижный, под этим обжигающим, животворным ливнем, стремясь раствориться, исчезнуть, переродиться в этом блаженном, всепоглощающем тепле. Неизвестно, сколько бы еще длилось это упоение, это почти религиозное погружение в стихию, если бы душ вдруг не обезумел, словно демон, внезапно вырвавшийся на свободу из заточения. В одно мгновение гармония нарушилась, рай обернулся адом. Вместо ровного, ласкающего потока, он обрушил на Марка град беспорядочных, дерганых, почти истеричных струй. Это был уже не нежный ливень, а хаотичный шторм, взбесившаяся буря в стакане воды. Капли не ласкали, а хлестали, мелкие, злые плети, впиваясь в кожу. Звук журчания сменился хриплым, надрывным кашлем – захлебывающийся от мучительного приступа старика, из последних сил пытающийся выплюнуть из себя болезнь. Несколько мгновений струя еще билась в конвульсиях, дергаясь и плюясь остатками воды, исполняя предсмертную пляску механизма, доведенного до предела, будто крича о своей боли и усталости. И затем, испустив последний, судорожный вздох, словно вырвав из себя последние капли жизни, затих окончательно, погрузившись в мертвую тишину, оставив Марка стоять в ошеломлении, в тишине, которая казалась оглушительной после недавнего водного буйства.
– Это ваше творение? – голос Марка, как бархатный шепот, коснулся слуха молодой художницы.
Девушка вздрогнула и подняла брови, вскинув голову с легким вызовом. – А что, разве оно – белая ворона в стае черных? Разве оно выбивается из этого… этого сонма самодовольных посредственностей, что здесь, кажется, возомнили себя вершителями судеб искусства? – в голосе прозвучала не только ирония, но и горечь.
– Слава небесам, – выдохнул Марк с искренним облегчением, скинув с плеч непосильную ношу. – Все эти полотна, вместе взятые, не стоят и пылинки той души, что горит в вашем. Они – как пустые скорлупки орехов, выброшенные на берег волной безвкусия, а ваше… ваше – словно жемчужина, выловленная из мутных глубин забвения.
Румянец волнения, как зарница на закате, вспыхнул на щеках девушки, расцвечивая бледность кожи нежным персиковым цветом. Сердце забилось быстрее, как испуганная птица в клетке груди.
– Я обошел весь этот… этот балаган тщеславия, – продолжил Марк, не отрывая взгляда от картины, словно боясь потерять нить волшебства. – Сплошная массовая культура, жевательная резинка для глаз, пригодная разве что для непритязательного взора, утомленного серыми буднями. А в вашей работе… в ней бьется пульс жизни, в ней искра божественного безумия. Вы чувствуете пространство, дышите им, игра цвета и света – безупречное понимание композиции – законы мироздания, отлитые в красках. В этом… простите за прямоту, в этом змеином гнезде, где шипят и ползают зависть и посредственность, вам не место. Вы – гордая орлица, случайно залетевшая в курятник. Осмелюсь предположить, вы еще не продали ни одного полотна? Я прав? – вопрос прозвучал не как допрос, а скорее как констатация печального факта.
Смущение на лице девушки стало гуще, как вечерние сумерки, и взгляд потупился. Ответ не спешил складываться в слова, не желая разрушать хрупкую тишину. «Если этот статный молодой человек – покупатель, – промелькнула в сознании мысль, – нельзя сразу соглашаться, иначе собьет цену. А вдруг это просто игра, флирт, желание потешить свое самолюбие за мой счет?
– Вы правы, – произнесла она, голос дрогнул, как струна, задетая легким ветерком, не сумев переступить через горькую правду, обреченная на исповедь.
– Откуда в вас, столь юной, столько тоски и безысходности, что буквально сочится из этого холста, словно яд из раны? – тихо спросил Марк, вглядываясь в глубину картины, пытаясь разгадать тайну, заключенную в ее недрах. – Будто сама душа плачет на этом полотне, кричит в безмолвии красок.
Девушка промолчала, колеблясь, будто на краю пропасти. «Стоит ли открывать душу первому встречному, пусть и столь… проницательному? Не обернется ли эта откровенность новой болью, новым разочарованием? Не растопчет ли он мою хрупкую надежду, как дикий зверь нежный цветок?»
– Невероятный гиперреализм, – задумчиво произнес Марк, словно размышляя вслух, – в тончайшем переплетении с условным постмодернизмом. Словно два полюса, притягивающиеся и отталкивающиеся одновременно. И вот там, вдали, за толстыми стеклами полупрозрачного, наглухо закрытого окна, – обреченный взгляд героя, устремленный в никуда, в пустоту, в бездонный колодец отчаяния. И, как ни парадоксально, полотно не распадается на эклектику, не превращается в хаос, потому что вы нашли ту невидимую нить, что связывает несовместимое, и делаете это с поразительным мастерством, играючи.
– Вы так тонко чувствуете живопись, – удивилась девушка, в голосе прозвучало искреннее изумление, – вы, должно быть, не из этих мест, не из этого болота провинциальной серости. Что вас занесло в наш пыльный, заброшенный богом город? Вы словно редкая птица, залетевшая в клетку.
– Неужели вы и вправду думаете, что стекло настолько непреодолимо, что оно – словно стена плача, отгораживающая вас от желанного мира? Неужели невозможно проникнуть туда, где будущее трепещет великолепием, пышным ампиром, богатой палитрой красок, импрессионистической легкостью мазка, будто дыхание ветра, и многогранностью постмодерна? В отличие от этой унылой, вязкой бытовой серости по эту сторону окна, которая тянется, как болото, засасывая в свою трясину все живое, которую вы передаете с болезненной, почти маниакальной точностью, словно летописец уходящей эпохи? Неужели там, за стеклом, не ваша истинная тональность? Неужели там не бьется ваше настоящее сердце, не распускаются ваши истинные цветы души?
– Я не желаю продолжать этот разговор, – сухо отрезала она, голос стал холодным, как лед, и мысль скользнула в ее сознании, словно тень от пролетевшей птицы: «Какой проницательный… Словно рентген, просвечивает насквозь. И как искусно владеет словом, словно шпагой, без лишней суеты и пустословия, бьет прямо в цель. Видно, образование хорошее, аристократические замашки. Жизнь, наверное, к нему благосклонна, как щедрая мачеха, не придавила тяжким бременем выживания, не согнула под тяжестью невзгод. Удачливый… баловень судьбы, раз так легко может взволновать чужую душу, играя на струнах арфы. Хотя, может, и ошибаюсь. Может, вовсе не удачливый и не баловень, просто, в отличие от меня, смотрит на мир иными, более светлыми глазами, словно сквозь розовые очки. Или, может быть, он просто не видит той тьмы, что прячется за фасадом благополучия, той боли, что разъедает изнутри, как ржавчина.»
– Я желаю приобрести вашу картину, – произнес Марк, в голосе его звучала убежденность, – поверьте, она обретет достойное место на моей стене, в окружении полотен, близких ей по духу. Какова будет цена?
– Не знаю, – прошептала она, опустив взгляд.
– Имя свое вы, надеюсь, знаете? – уголок его губ тронула тень улыбки, едва заметная, но теплая, как луч солнца в пасмурный день. В ней сквозило не снисхождение, а скорее мягкое ободрение.
– Да… знаю, – тихо выдохнула она, будто признаваясь в чем-то сокровенном.
– И как же вас зовут, прекрасная незнакомка? – спросил Марк, и улыбка его стала шире, заиграла искрами внутреннего света, словно в глубине его души горел неугасимый огонь доброты и понимания.
– Ирина, – голос ее звучал теперь чуть увереннее, но все еще тихо, как шелест осенних листьев.
– Ирина, – повторил Марк. – Ирина… Я искренне стремлюсь стать хранителем вашей работы, этого осколка души, воплощенного в красках. Но для этого, увы, нам придется коснуться прозы жизни – цены. Сколько, скажите же, сколько я должен заплатить.
– Я… не знаю, – вновь прозвучал ее виноватый шепот, будто она извинялась за саму необходимость говорить о деньгах в мире искусства. – У меня… никогда прежде не покупали картины. Никто не видел в них… ценности.
– Хорошо, – Марк слегка наклонил голову, словно склоняясь перед ее невинностью, – давайте поступим иначе. Я готов предложить семьсот долларов. Что скажете? Согласны ли вы доверить мне ваше творение за эту скромную сумму?
– Неужели… это не слишком щедро? – в ее глазах, до этого тусклых от неуверенности, мелькнуло беспокойство, испуганный огонек. Она не привыкла к такой щедрости мира.