18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Э. Григ-Арьян – Когда мухи не спят (страница 11)

18

Но память… Память – она коварна. Она прячется, затаивается, а потом всплывает внезапно, без спроса, как утопленник на поверхность пруда. И была такая память. О Париже. О шуме, запахах, свете того особого парижского дня или вечера. Кафе. Улица. Столики на террасе. И он шел. Возможно, спешил, возможно, просто бродил, как он это умел, неприкаянный, потерянный в толпе, но всегда окутанный своим собственным, невидимым туманом. И вдруг… Он увидел его. Его. Джойса. Сидящего за столиком, погруженного в себя, в свои бумаги или в свою чашку кофе, среди этого гомона, этого движения, но словно в центре недвижной точки. Другой полюс. Другой мир. Но такой же необъятный, такой же плотный, такой же… одинокий.

Что-то оборвалось внутри. Дыхание? Шаг? Рука, потянувшаяся за пачкой сигарет, замерла на полпути. Сердце… да, оно, наверное, дрогнуло, пропустило удар, заколотилось где-то в горле. Подойти? Сказать что? «Мистер Джойс? Я… я тоже пишу.» Глупость какая. Невозможно. Слишком много всего. Слишком много сказанного, слишком много несказанного. Слишком много расстояния, не только географического. Робкость? Да, черт возьми, та самая, нелепая, детская робкость, которая никуда не делась, даже когда мир признал его. Гордыня? Возможно. Та самая, что заставляла отрицать необходимость в «других». Страх? Страх перед лицом чего-то столь же мощного, столь же подлинного, что могло бы пробить брешь в его тщательно выстроенной обороне? Он просто стоял. Смотрел. Как на явление природы, которое нельзя потрогать, нельзя приблизиться, можно только наблюдать издалека, впитывая его неоспоримое, пугающее существование. Смотрел, пока взгляд не стал невыносимым, пока что-то внутри не закричало, приказывая уйти. И он ушел. Не сказав ни слова. Не сделав шага навстречу. Оставив эту встречу лишь призраком в лабиринтах своей памяти.

А потом… потом пришло время, когда его собственное дыхание стало лишь слабым, прерывающимся шепотом, а затем и вовсе затихло. Дом опустел. Остались вещи. Остались книги. Безмолвные свидетели прожитой жизни, выстраданных слов, тайных мыслей. И вот там, среди них, среди этих корешков, знакомых и истертых, обнаружилась Она. Та Самая. Тяжелая, внушительная, пришедшая из того самого мира, из того самого города, от того самого человека, которого он видел, но к которому не подошел. «Улисс». Книга, чье имя он произносил с легкой насмешкой или полным безразличием.

И она не была чиста. О, нет. Она была… населена. Изрезана, испещрена, помечена, как старинная карта сокровищ или поле боя, где велась ожесточенная, но невидимая битва. Его почерк – быстрый, сильный, порой небрежный, порой удивительно точный – метался по полям, подчеркивал целые абзацы, ставил вопросительные знаки, восклицательные знаки, короткие, резкие комментарии, слова, которые были похожи на бормотание, на спор, на признание. Это не было просто чтение. Эта была «борьба». Это было «погружение». Это был «диалог», который он не смог или не захотел вести вслух, лицом к лицу на парижской террасе, но который вел здесь, в одиночестве своей комнаты, страница за страницей, час за часом, ночь за ночью. Он впитывал, он отвергал, он соглашался, он спорил, он учился, он отталкивался, он позволял этому чужому, мощному потоку вливаться в его собственные, уже бурные воды.

Это было неопровержимое доказательство. Тихое, скрытое, найденное лишь после того, как защитник покинул крепость. Доказательство того, что он не просто знал, не просто мельком взглянул из любопытства, а погрузился в этот океан чужого сознания, чужого города, чужой, но такой же универсальной человеческой комедии и трагедии. Это было опровержение всех его слов, всех его отрицаний, всего того мифа о самодостаточности, который он так старательно выстраивал.

И в этом была такая… такая пронзительная, такая глубокая, такая «южная» правда. Правда о том, что мы говорим миру, и правда о том, что происходит внутри, в тайных комнатах души. Правда о бремени знания, о бремени влияния, о бремени быть частью чего-то большего, чем ты сам, даже если ты хочешь стоять особняком. Правда о человеке, с его противоречиями, его гордыней, его робкостью, его скрытыми страстями и признаниями. Как старые семейные тайны, что хранятся под замком, но чьи тени все равно падают на порог дома, рассказывая свою историю тем, кто умеет видеть.

Да. Так это и было. Сложно. Многослойно. Неожиданно. И так… так совершенно «он». Человек, который отрицал мир, пока боролся с ним в тишине своей библиотеки. Человек, который строил стены, пока тайно прокладывал тоннели под ними. Уильям Фолкнер. Бремя… Бремя гения. Бремя человека. Бремя Юга. И бремя «Улисса», тихо лежащего на столе, помеченного его рукой, как немой, но красноречивый свидетель этой тайной, глубокой связи.

Герман Гессе

Ах, да. «Степной Волк». Не просто книга, говорю тебе. Никогда не была ею, ни на одну проклятую страницу. Это было… это было как вскрыть вену и дать крови хлынуть на бумагу, чернила смешивались с чем-то более плотным, более жгучим, чем просто чернила – с болью, с отчаянием, с тем глухим, ноющим чувством, которое поселяется в груди, когда понимаешь, что потерял не просто кого-то, а, возможно, последнюю нить, связывающую тебя с миром, с теплом, с чем-то, что не было тобой самим, твоим проклятым, вечно сомневающимся, вечно отстраненным «я».

Герман Гессе. Да, имя автора. Столп литературы, мудрец, отшельник из Монтаньолы. Но в те годы, в те самые годы, когда рождался этот зверь, этот Волк, он был не столько мудрецом, сколько раненым животным, запертым в клетке собственного черепа, в тихом, проклятом тишиной доме где-то в Швейцарии. Дом стоял, наверное, среди холмов, или у озера, спокойный снаружи, с аккуратным садом, все как положено. Но внутри… внутри был не дом, а пыточная камера души. Каждый предмет, каждая тень в углу, каждый звук, или, вернее, отсутствие звука, кричало о ней. О Рут.

Она. Вторая жена. Рут Венгер. Моложе на двадцать лет. Двадцать лет, понимаешь? Целая жизнь, которая для него уже прошла, или которой он, может быть, никогда и не жил по-настоящему, погруженный в свои книги, свои мысли, свои вечные поиски. Она была художницей, яркой, живой, с глазами, которые, наверное, видели мир в совсем других красках, чем его, приглушенные, пыльные оттенки. Она принесла в его жизнь – или он надеялся, что она принесет – этот вихрь молодости, свободы, чувственности, той самой «жизни», которую его герой, Гарри Галлер, так презирал, но которая, как ядовитый цветок, все равно притягивала его, манила своей запретной яркостью.

Они поженились в двадцать четвертом. Звучит так просто, правда? «Поженились». Но это было не строительство общего очага, нет. Это было, скорее, как попытка связать два корабля, идущих разными курсами, тонкой, натянутой нитью. И нить порвалась, как и следовало ожидать. Не сразу. Медленно, мучительно. Сначала она уезжала. Путешествия, встречи, ее собственная жизнь, которая не умещалась в рамках его, Гессе, тихого, устоявшегося мира, мира, где даже кризис был слишком интеллигентным, слишком книжным. А потом… потом ее отсутствие стало постоянным. Не было громкого развода, не было скандалов, только эта нарастающая, оглушительная тишина, которая осталась после ее ухода, после того, как ее вещи, ее запахи, ее смех постепенно исчезли из комнат.

И вот он. Гессе. Один. Приближается к пятидесяти. Годы, когда начинаешь подводить итоги, когда каждая упущенная возможность, каждая ошибка, каждое неправильно сказанное или не сказанное слово всплывает из глубины, как утопленник. Мир снаружи изменился до неузнаваемости после войны – этот грохочущий, пошлый, поверхностный мир джаза, автомобилей, сиюминутных удовольствий. Мир, который Гессе-Галлер презирал всем своим существом, чувствуя себя архаизмом, реликтом другой эпохи, других ценностей. Но внутри… внутри было еще хуже.

Кризис. Психологический ад. Да, он обращался к Юнгу, копался в подсознании. Но что стало детонатором? Что превратило глубокую меланхолию в этот вопль? Ее уход. Оставленность. Чувство, что ты не просто одинок, а неспособен не быть одиноким. Неспособен удержать рядом человека, который был для тебя одновременно спасением и пыткой, зеркалом, в котором ты видел все, чего тебе не хватало, и все, чего ты боялся. Провал этого брака, этого последнего, отчаянного броска к другому человеку, стал подтверждением его, Гессе-Галлера, фундаментальной отчужденности. Он был чужим для мира, чужим для других, и, самое страшное, чужим для самого себя.

Именно тогда, в этой тишине, пропитанной ее отсутствием, в этом доме, который стал памятником несбывшемуся, родился «Степной Волк». Или, вернее, явился ему во всей своей ужасающей ясности. Гарри Галлер – это он сам, доведенный до квинтэссенции своей отчужденности, своей интеллектуальной гордыни, своего презрения к миру и своей мучительной жажды этого мира. Его «Трактат о Степном Волке», эта холодная, псевдонаучная попытка разложить себя на части, понять свою двойственность – Человек и Волк – это же крик о помощи, попытка хоть как-то осмыслить собственную разорванность, собственную неспособность к целостности, к гармонии. Он писал себя, пытаясь понять, кто он, этот зверь, что воет в степи его души, пока мир вокруг танцует под джаз, а женщина, которую он, возможно, любил или отчаянно хотел понять, живет где-то своей, недоступной жизнью.