18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Э. Григ-Арьян – Изгнанники (страница 4)

18

В глубокой тишине ночи лишь многоголосое кваканье лягушек нарушало безмолвие, словно подтверждая близость невидимого водоема. А в прилегающем лесу, настороженно прислушиваясь к каждому шороху, каждому писку, восседал на ветвях сосен ночной филин. Его огромные, немигающие глаза, полные невозмутимого удивления, зорко всматривались в ночную тьму, выслеживая добычу. Густой лес напротив дома, через дорогу, простирающийся до горизонта, укрывал в своей чаще множество лосей, облюбовавших эти места с незапамятных времен. И нередко случалось, что лоси, выбегая на дорогу, становились невольными препятствиями для ночного движения. Днем это еще можно было пережить, заметив лося издалека и объехав, но в летний зной, когда изнуряющее солнце превращало их в ночных скитальцев, когда жажда и голод гнали их на поиски пищи, когда знойное лето становилось властелином природы, они, питаясь лишь в ночной прохладе, днем устремлялись к ближайшим водоемам, погружаясь в воду по самые уши, спасаясь от нещадного зноя и назойливых насекомых. И тогда встреча с лосями на дороге становилась не просто досадной помехой, но и реальной угрозой, ибо столкновение машины с таким крупным животным могло привести к печальным последствиям.

Я оставался на террасе долго, погруженный в свои мысли, пока сознание медленно не начало улавливать, что ночная прохлада переросла в нестерпимый холод, пронизывающий до костей. Озноб медленно сковывал тело. Я поспешно поднялся с дивана, стараясь не нарушить сон Димы, бесшумно проскользнул в дом, и, ступая на цыпочках, поднялся на второй этаж в свою спальню. Нырнув в теплую постель, словно в спасительную гавань, я вновь отдался надежде на сон, на этот раз с твердым намерением забыться в его объятиях.

В последнее время меня преследуют странные фантомы, сплетенные не из материи окружающего мира, а из запахов. Нет, это не смрад улиц и не благоухание цветов. Это ароматы поступков, отзвуки деяний. Особенно терзают меня зловонные испарения лжи и лицемерия. Они просачиваются повсюду, заполняя собой каждый уголок, отравляя самый воздух. Порой шепчет крадущаяся мысль: а не игра ли это больного разума? Не галлюцинации ли, предвестники медленного погружения в безумие? Не знаю. Я словно Кафка, запертый в лабиринте собственных ощущений, и, странно, это не угнетает меня. Я не ищу выхода, не стремлюсь к спасению. Одиночество стало моей тенью, неотступным спутником. То острое, пронзительное чувство экзистенциального одиночества, что некогда было лишь попутчиком, теперь растворилось во мне, стало самой моей сутью.

Долго ворочаясь в постели, тщетно сражаясь с бессонницей, когда усталость от борьбы окончательно убедила меня в бесполезности усилий, из глубин памяти неожиданно всплыл образ Левона Халатяна, читавшего нам «Историю русского театра». Его бархатный баритон, особая манера построения фраз, ритм речи, словно убаюкивающая мелодия, многочисленные значительные и продолжительные паузы, во время которых смысл невысказанного читался в мимике, в ироничном прищуре глаз, – все это погружало аудиторию в непреодолимую дремоту. Лишь немногим удалось противостоять этому всеобщему оцепенению, сохранить ясность ума и способность воспринимать его лекцию. «Михаил Лермонтов», – торжественно произносил он, делая многозначительную паузу, словно открывая завесу тайны, и пронзительным взглядом обводил каждого из нас по очереди. И только после этой тягучей тишины добавлял: «Маскарад». Тут уже самые чувствительные начинали клевать носом. «Арбенин» – пауза, «Нина» – пауза, «Арбенин коварен» – пауза, «коварен» – пауза, «вероломен» – двойная пауза, во время которой менее восприимчивые также отдавались власти сна. «Некий князь Звездич увивается «около Нины» – пауза, «кто он?» – пауза, «чего хочет?», – затем, описывая правой рукой широкий круг, добавлял: – «увивается, увивается, увивается…». После третьего витка руки князя Звездича в аудитории не оставалось ни одного бодрствующего слушателя… Я, движимый неким человеколюбием, преодолевая накатывающуюся дрему, старался дать ему понять, что внимательно слушаю. Он тут же ловил мой взгляд и больше не отпускал.

Рассвет уже крался по небу. Казалось, где-то в сонном Хельсингере вот-вот прокричит петух, словно со сцены Питера Брука, и Гамлет, осиротевший без тени отца, растворившейся с первыми лучами, останется один. Один на один с тревожным заревом, криками петухов и бременем невысказанных страданий. Ища утешения в безмолвном зрителе, Гамлет раскроет перед ним бурю внутренних противоречий, шепча вечное «быть или не быть».

Затем память унесла меня на раскаленную жестью крышу родного дома в квартале Вера. Здесь, под лучами восходящего солнца, крыша грела не только кожу, но и саму душу. С высоты Мтацминда, взирая на мой город, раскинувшийся внизу, я вновь терзался вопросом: верным ли было решение оставить позади дом, родные улицы, дело всей жизни, чтобы затеряться в чужбине, раствориться в чужих обычаях? Не знаю. Впрочем, уже неважно. Что сделано, то сделано. История не терпит сослагательных наклонений, лишь безжалостно фиксирует свершившееся.

И вдруг, словно из небытия, возник образ убогого магазина у самого дома. Набитый дешевым товаром из затхлых подвалов, он манил близостью, хотя каждый раз, скрипя зубами, зарекался переступать его порог. Там, в затхлом воздухе гниющих овощей и прокисшего молока, иногда являлся моему взору земляк-грузчик, и это становилось поводом для бесплодных попыток, желаний, чтобы на меня высыпали содержимое мешка, полного глупых суждений и пустословия.

– А-ах, Арт-Арян, Арт-Арян, – окликнул меня однажды земляк, переходя улицу.

– А-ах, Арт-Арян, Арт-Арян, всякий раз, видя тебя, чувствую себя виноватым и униженным. Ведь бросил родину, сам, безропотно взвалил на себя это ишачье бремя. Дудук мой молчит, он теперь в кармане вместо паспорта и прописки. Раньше все были благосклонны к его звукам, а теперь… Пыла нет прежнего, от неиграния огонь мой угас, и неизвестно, возродится ли когда-нибудь.

– А-ах, Арт-Арян, Арт-Арян, какую страну мы утратили, какую страну мы позволили растоптать.

– А то, что в руинах мы обрели собственную землю, разве это ничто? – спросил я.

– Кому нужен этот жалкий клочок, без моря, без благодати, что бросили нам, словно обглоданную кость псу безродному? – воскликнул он в гневе. – Раньше я просыпался в Раздане, без проблем летал в Магадан, Львов, доставал из широких штанин паспорт, воспетый Маяковским, и любой страж порядка, вытянувшись по стойке смирно, чествовал меня по имени-отчеству. И это был компромисс с моей стороны, да, позорный – ради «Ленин-Кемаль» договора. А сейчас? В лучшем случае бросят презрительное: «Вали в свою страну, чурка», в худшем – запрут в клетку для нищих и бродяг.

– То есть, пока тот договор не отменен…

– Именно так! – перебил меня дипломат-земляк. – Верните Сурмалу, Арарат и Карс, э-эх, о Вильсоне и не заикаюсь. Мало того, что земли мои продали-подарили врагу, так еще и негодуете, что я здесь, тащите-закрываете к своим босякам. Это не по-людски! Это возмутительно!

– Может, все же вернешься?

– Вернусь, чтобы что?

Я понял, что ничто не способно поколебать его замшелое сознание. Даже здравый смысл не пробьется сквозь броню его убеждений, не вернет его домой.

– Сазандары уже не в чести на родине? Свадьбы отменили? – с горечью спросил я, чувствуя безысходность.

– Ой… не знаю… не знаю, – встревоженно пробормотал он, – пока улица свободна от полицейских и скинхедов – убегу, голову домой донесу… – и исчез в переулке.

Скажите же, вы, безумцы, зачем вы понаехали в чужую страну, чуть свет, бодрые, с котомками в руках, мурлыча под нос назойливый мотив, бежите, вкалываете на них, чтобы ваш пыл угас, чтобы, переходя улицу, вы не только «смотри вправо», «смотри влево» делали, но и, обострив слух и обоняние, словно натасканные псы, держали под контролем каждое движение вокруг, принимали молниеносные решения, чтобы не попасть в сети, расставленные озверевшими от потери головы и человечности полицейскими?

Исход… Бесславный исход с родных земель, и при этом – алчное простирание рук за новыми уделами! Компромисс? Нет, это язва малодушия, когда ничтожный духом, словно тень, стремится сбросить бремя ответственности, переложив его на плечи судьбы или, что еще хуже, на плечи сильного. Психологическая защита мелких душ питается призрачной надеждой на снисхождение властелина, на его милость, на каплю сострадания в его каменном сердце. Но кто когда снисходил к слабым? Такова природа силы – покорять безвольных, держать их на цепи, как игрушку, как разменную монету, чтобы продать с выгодой при первом же дуновении ветра перемен. Так что запритесь в своих домах и молчите, как рыбы об лед. От испытаний не бегут – их выковывают в горниле страданий. И пусть грызутся меж собой, словно псы, пусть клевещут и ненавидят, пусть их тела немеют от вечной неподвижности, пусть лица оплывают от бесконечного нытья. Выкуйте свою правду в огне борьбы и не бегите, как стадо испуганных овец, в чужие благоустроенные края при первом же раскате грома. Не превращайтесь в жалких рабов, в бессловесную пыль под ногами чужеземцев. Можете возразить, конечно. Можете пролепетать, что создаете плацдарм для благоденствия своего рода: здесь, вдали от дома, вы надрываетесь, зарабатываете гроши, большую часть которых развеиваете по ветру в притонах утех и дешевых кабаках, пляшете лезгинку с грузными работницами по найму, потому что плоть требует своего, а остатки отсылаете домой, чтобы там не угасли последние искры жизни. И я, по-вашему, льющий воду на мельницу врага, проповедник нацизма? Если возвращение изгнанников домой – это нацизм, то да, я нацист.