18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Э. Григ-Арьян – Данность (страница 4)

18

Отражение не дало ответов о прошлом, не вернуло воспоминаний. Оно не объяснило, кто я или как я здесь оказался. Оно лишь подтвердило настоящее: тело старое, лицо изможденное, жизнь, стоящая за ним, кажется пустой или потерянной. И в молчании зеркала, в пассивной данности этого образа, прозвучало эхо тишины телефона, эхо отсутствия других, эхо пустоты дома. Да, это был я – одинокий, ненужный старик. Мое лицо в зеркале стало безмолвным, но красноречивым свидетельством этого состояния, его материальным воплощением.

Теперь, увидев себя, я почувствовал некое… заземление? Якорь? Да, возможно. Но это было заземление камня, падающего в бездну. Этот образ, каким бы нежеланным, чужим, отталкивающим он ни был, был конкретен. Он был видим. Он давал форму моему парящему, бесплотному восприятию, которое так отчаянно искало опору. Это была опора из плоти и костей, из морщин и седых волос. Хрупкая, временная, обреченная, но реальная. Ужасающая в своей реальности.

Что теперь? Цель достигнута. Лицо увидено. Данность принята. Я – это есть. Но что делать дальше? В этом старом, чужом теле, в этом пустом, равнодушном доме, с этим молчащим телефоном и моим лицом незнакомца в зеркале, которое теперь, кажется, смотрит на меня с укором или пустым безразличием? Вопрос повис в воздухе, тяжелый, бессмысленный и абсурдный, как само существование, выброшенное без причины в этот мир вещей.

Принятие? Нет. Это слово, истертое до пошлости утешительными шепотками мира, не имело места. То, что произошло, было скорее холодной, почти клинической констатацией факта, неоспоримой данностью. Я был этим. Не стал, не ощутил себя, а был. Эта плоть, этот каркас из костей, этот мешок кожи, по которому расползались нити усталости и отчаяния, отраженные в пыльном зеркале как в замутненном колодце – вот отправная точка. Не зыбкая почва воспоминаний, не призрачные контуры привычного мира, а эта осязаемая, тяжелая вещь, этот объект, к которому, по какой-то абсурдной и непостижимой прихоти экзистенции, было привязано мое сознание, мое объективное существование.

Я отвернулся от зеркала, не отвращение – лишь отстраненность исследователя перед незнакомым, потенциально опасным свидетельством. Комната, дом, весь этот замкнутый космос теперь предстал не местом, где я нахожусь, но архивом. Архивом этого тела, этой жизни, которая теперь, по неясной логике, стала моей. Каждая вещь – потенциальная улика в расследовании собственного существования. Каждый угол – хранилище нерассказанных историй, невыбранных путей, невыносимой тяжести прожитого. Моя цель кристаллизовалась, лишенная всякой теплоты или надежды: препарировать эту жизнь, найти следы его (моего?) присутствия в пространстве, понять историю этого объекта через предметы, которые он когда-то держал в этих руках, смотрел этими глазами.

Я начал систематическое исследование. Не порывисто, как человек, ищущий потерянную вещь, а методично, с холодной точностью автомата или, что вернее, патологоанатома, склонившегося над чужим телом, которое оказалось своим. Письменный стол в гостиной. Первый пункт в этом инвентаризационном списке фактичности. Ящик за ящиком. Вытаскивал содержимое, словно извлекал органы из трупа: стопки счетов – свидетельства банальности бытия, привязанного к необходимости оплачивать свое существование, пожелтевшие газеты – эхо давно умолкших новостей, напоминание о потоке времени, равнодушном к индивидуальной судьбе, канцелярские принадлежности – орудия труда, чья цель теперь ускользала, обрывки записей – шифр без ключа, намеки на действия, лишенные контекста и смысла. Эта рука – моя рука, но ощущаемая как протез – двигалась непривычно, немного неуклюже, словно не до конца подчиняясь воле, словно сама была частью исследуемого объекта. Каждое прикосновение к чужим-своим вещам вызывало легкую тошноту, не физическую, а экзистенциальную – чувство вторжения в приватное пространство, которое парадоксальным образом было моим собственным, и одновременно отторжение от этой липкой, мертвой материи прошлого.

Фотографии. Вот где, казалось, могла скрываться хоть какая-то искра жизни, хоть какой-то намек на связи с другими, на отношения, которые могли бы придать смысл этому одинокому замкнутому существованию. Я нашел коробку под кроватью в спальне. Десятки, сотни снимков. Лица. Чужие лица, взирающие из прошлого. Некоторые размыты временем, другие пугающе четки. Пейзажи, застывшие мгновения праздников, групповые снимки, где индивидуальность растворялась в массе. И среди них – это лицо. Мое лицо из зеркала. Оно появлялось то там, то здесь, среди других, иногда изогнутое в улыбке, которая казалась маской, иногда застывшее в серьезности, которая ощущалась как бремя. Я рассматривал его с тем же отстраненным любопытством, с каким изучал бы изображение незнакомого вида животного в старой энциклопедии. Кто эти люди рядом, эти тени, запечатленные на бумаге? Почему это лицо выглядит так или иначе на разных снимках? Никаких подписей, никаких дат, никаких имен – лишь застывшие фрагменты чужой-своей хроники, немой каталог призраков. Их взгляд, даже на фотографии, казался тяжелым, оценивающим, определяющим мое прошлое, которое я не помнил.

Телефонная книга, найденная на прикроватной тумбочке, обещала стать ключом к разгадке имен на фотографиях. Длинные списки имен и номеров, выведенных незнакомым, но знакомым почерком. Анна С., Сергей П., Ирина К. Пустые обозначения, этикетки на невидимых сосудах. Без лиц, без контекста, без эха голосов. Я тщетно пытался сопоставить смутные, обрывочные ощущения (были ли это воспоминания, или просто шум в системе, остатки чужой информационной энтропии?) с этими именами, но связь ускользала, как песок сквозь пальцы. Это было похоже на попытку собрать мозаику из осколков, не зная изначального рисунка, или на чтение книги, из которой вырваны все страницы, кроме оглавления. Одиночество становилось осязаемым – не просто отсутствие других, но фундаментальная изоляция сознания, даже от собственного прошлого.

Дневники. Три пожелтевших тетради в книжном шкафу. Вот где, казалось бы, должна была быть душа этого человека, его внутреннее существование для себя, его мысли, чувства, страхи, надежды. Но страницы были заполнены либо скучными записями о погоде – свидетельство жизни, сведенной к наблюдению за внешними, не имеющими отношения к экзистенции фактами – либо краткими, сухими фразами, не раскрывающими ничего личного, ничего, что могло бы пролить свет на внутренний мир. Встречался с К., Купил хлеб, Плохо спал. Тусклое, разочаровывающее содержание. Если у этого человека и были внутренние бури, они не оставили следов на бумаге, или он предпочел не доверять им бумаге, скрывая свое истинное «Я» даже от себя самого – классический акт самообмана. Или, что еще более тошнотворно, этих бурь просто не было. Это «Я» вело жизнь на поверхности, скользя по волнам банальности, избегая глубины.

Прошлое сопротивлялось. Оно не раскрывалось легко, не предлагало готовых ответов. Артефакты были разрознены, их смысл ускользал, растворялся в воздухе, оставляя лишь привкус пустоты. Некоторые находки вызывали лишь тусклое ощущение провала, свидетельства упущенных возможностей, невыбранных путей, хронического одиночества, которое, возможно, было не следствием обстоятельств, а фундаментальным свойством этого существования. Старые письма – в основном деловые, формальные, лишенные всякой личной интонации. Несколько открыток из отпуска, подписанных чужой рукой, но без теплоты, без намека на истинную связь. Никаких страстных признаний, никаких глубоких размышлений о смысле жизни или бремени свободы. Этот человек казался… обычным. Удручающе, невыносимо неинтересно обычным. И это было, пожалуй, самым болезненным разочарованием – обнаружить, что это «я» – объект моего исследования, по всей видимости, вело жизнь, лишенную всякого накала, жизнь, которая казалась почти суперфлюидной, лишней в этом мире. Другие, упомянутые в телефонной книге и на фотографиях, по-прежнему молчали, оставаясь лишь именами и смутными образами, не способными прорвать стену моего одиночества, моей отчужденности от этого прошлого. Я не чувствовал связи ни с одним из них.

Я уже собирался оставить поиск на сегодня, чувствуя не физическую усталость, а какую-то ментальную опустошенность, ангуст от бессмысленности процесса, от встречи с пустотой собственного прошлого, когда на дне глубокого ящика комода, под ворохом старого, безликого белья, наткнулся на небольшую деревянную шкатулку. Она была простой, без украшений, но выглядела так, словно ее хранили бережно, словно в ней содержалось что-то, ускользнувшее от всеобщей энтропии и банальности. Ее прикосновение было иным, не таким мертвым, как у других предметов.

Внутри лежало всего несколько предметов. Старые наручные часы, остановившиеся на 11:43 – застывшее мгновение, вырванное из потока времени, возможно, момент, имевший значение. Высохший цветок – хрупкий символ увядания, красоты, обреченной на распад. И одна-единственная фотография. Она отличалась от всех остальных. Была черно-белой, меньшего размера, но качество было поразительно четким для своего времени. На ней было это лицо, мое лицо, но моложе, гораздо моложе, и оно смеялось – не маска улыбки с других фото, а искренний смех, идущий откуда-то изнутри. Рядом стояла молодая женщина, ее лицо повернуто к нему, глаза сияют, их взгляд направлен на него с какой-то невероятной теплотой, лишенной осуждения или равнодушия. Они стояли на фоне, который я не мог узнать – не часть этого дома-архива, а нечто иное, внешнее.