18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Э. Григ-Арьян – Багровый яд дней ликования (страница 2)

18

Его призывной возраст пришелся на грозные годы войны, о которой он старался умалчивать, лишь обронив, что все было далеко от героических кинолент, особенно после падения Берлина, когда дозволили отправлять посылки домой. – Тогда разверзся хаос, стихийный и неуправляемый, вакханалия насилия и грабежа. Бессильны оказались приказы высшего командования, грозные приговоры трибуналов, запрещавшие «общение» с местными женщинами и мародерство, ибо само высокое начальство, не стесняясь, вывозило вагонами сокровища из немецких замков и музейных хранилищ.

– Вернувшись с войны, меня обухом по голове ударило осознание – дома больше нет. Добрая моя матушка, рассудив, что сын, облагодетельствованный государством, в отчем крове более не нуждается, безвозвратно подарила нашу четырехкомнатную квартиру в самом сердце города своим многочисленным бездомным родичам. Мне же в наследство достался лишь «Ад» Данте с гравюрами Гюстава Доре, издание 1874 года от типографии Бера и Германа, в потемневшем от времени кожаном переплете, отпечатанный на листах слоновой кости, и все. А квартира… квартира жены моей, и она еще переживет меня, эти проклятые долгожительницы. И не важно, что брак наш – сплошное разочарование, она – жена, и мы ютимся в одной квартире – в ее квартире. Я здесь гость, понимаешь, гость! Умру – и останется после меня лишь тишина да запустение. Я рассказываю тебе это, потому что верю, что ты способен между строк разглядеть ту глубокую, жгучую боль, что терзает мою душу. И если я особо подчеркиваю, что в наследство получил лишь «Ад», значит, так оно и есть. Быть может, когда-нибудь, в далеком будущем, ты захочешь поведать историю человека, рожденного орлом, дабы парить в небесной выси, но чьи крылья были безжалостно обрезаны, превратив его в жалкое, домашнее существо.

С утра шея, будто чужая, налилась свинцом и ныла, вероятно, подушка вновь ускользнула из-под головы, и теперь, подобно волку, я не мог повернуть шею, вынужденный разворачиваться всем корпусом, чтобы слышать его исповедь.

– И вот однажды, – переходя ко второй порции коньяка и любезно предлагая мне шоколад, продолжал он, – однажды, открыв телефонную книжку в тщетной надежде найти хоть одно знакомое имя, я с ужасом осознал, что в этом огромном городе я – абсолютно одинок. Среди тысяч безликих номеров не нашлось того единственного, родного, к которому можно было бы обратиться за помощью, за простым человеческим советом.

Его однокомнатная квартира, принадлежавшая жене, была для него скорее временным пристанищем, чем домом. Он словно гость в собственном жилище, среди скромной обстановки, среди случайных предметов, призванных лишь заполнить пространство. Но какая обстановка могла по-настоящему волновать его, когда все мысли, все чувства безраздельно принадлежали музыке? В дальнем углу, притаившись у стены – диван-кровать – нерешительный зритель. В центре – стол с тремя стульями, ждущие случайных гостей. У задней стены – небольшой платяной шкаф, тенью отбрасывающий свое молчаливое присутствие. И все. Это было царство обычной жизни, но истинное сердце квартиры билось у противоположной стены, целиком посвященной музыке, его страсти и утешению.

О, эта стена заслуживает отдельного, благоговейного описания, ведь в ней, как в зеркале, отражалась вся его мятущаяся душа. В правой части, как священный образ, сиял плакат Чарли Паркера, за стеклом и в тонкой, изящной раме. Паркер, запечатленный в твидовом пиджаке с широкими лацканами, в черной рубашке и галстуке, устремлял вдохновенный взгляд на саксофон, из которого, казалось, вот-вот польются божественные звуки. «Почему именно Чарли Паркер?» – шептала эта стена, – «Потому что он – неиссякающий источник, живой родник вдохновения для сотен, тысяч музыкантов.»

Далее, узкий и устремленный ввысь стеллаж – музыкальный алтарь. На первой полке, как драгоценные реликвии, выстроилась отборная коллекция пластинок. Только избранные, те, что звучали чаще всего, оставались здесь, лишние же покидали это святилище, проданные или обмененные на новые сокровища. На второй полке, возвышался ламповый предусилитель, преображающий плоские волны в живые, трепетные краски, изгоняющий из музыки призраки резонансных шумов и искажений, наполняя ее несравненным, поющим сиянием. Выше, оконечный усилитель, обещающий великолепие звукового объема, затем кассетная дека, и на вершине – проигрыватель винила, венчающий этот музыкальный пантеон.

По обеим сторонам, на подставках, будто стражи звукового мира, возвышались трехполосные акустические системы. Огромные басы, густые, обволакивающие, казалось, проникали не в уши, а глубже – в самую душу, заставляя вибрировать каждую клеточку тела. И в правом углу, в тени Чарли Паркера, скромный книжный шкаф – последний штрих этой музыкальной симфонии. Телевизора не было – лишний шум в этом храме звука был бы святотатством.

– О чем задумался? – спросил он, нарушив густую тишину.

– Ни о чем особенном, так… – пробормотал я, отводя взгляд.

– Я чувствую, что это не «просто так», говори.

– Думаю, не стоит ворошить…

– Стоит. Я нутром чую, что тебя что-то гложет, изъедает изнутри. Выговорись, облегчи сердце, – настаивал он, впиваясь в меня пытливым взглядом.

– Слова не складываются, – признался я, чувствуя, как ком подступает к горлу.

– Режь правду-матку, как есть. Ибо ложь – зыбучий песок, засосет и не выплюнет. Лучше горькая правда сейчас, чем гнилая ложь, что рано или поздно всплывет на поверхность, отравляя все вокруг.

Я долго колебался, говорить или не говорить. Позже, конечно, пожалел об этом, посчитав свою затею глупой и бессмысленной. Но с другой стороны, нужно было как-то обозначить свою позицию в этом щекотливом вопросе.

– Ходят слухи… шепчутся, что вы… гей, – выпалил я, словно горячий уголь.

– Вот как? – усмехнулся он, в его глазах мелькнул стальной блеск. – И ты, как люмпен-шваль, забился в кусты, трясясь от страха, чтобы, не дай бог, эта тень не упала на твой хрупкий образ «интеллигента», который ты так тщательно лепишь для себя, а сам труслив, как заяц. Вот почему тебя столько дней не было видно, испарился. Дружба с «таким», конечно, не вписывалась в твои высокопарные планы.

Я ничего не ответил, так как это было бессмысленно. Он принадлежал к породе людей, чьи уши захлопываются перед чужим словом, как створки ставен перед бурей. «Нужно переждать, пока этот словесный поток не иссякнет», – решил я, внутренне съеживаясь под градом его слов.

– Да пошли ты их всех к черту, – не унимался он, распаляясь все больше. – Какое собачье дело этим шавкам, с кем я вожусь, с кем пью и ем. Пусть сначала отмоют свои грязные души, прежде чем разевать рты и совать свои длинные носы в чужое белье. Это так, для затравки. А теперь, что касается меня… нет, я не гомосексуалист. Я люблю женскую красоту, преклоняюсь перед женщиной во всем ее многообразии. Мужчины меня не привлекают. Но это не имеет ровным счетом никакого значения. Твой поступок – вот что отвратительно.

Он глубоко вздохнул, словно выплескивая разом весь накопившийся гнев.

– Молчишь? Значит, сказать нечего, – заключил он, и сам же ответил на свой вопрос: – А что ты можешь сказать в свое оправдание? Как ты прятался в кустах, дрожа мелкой дрожью?

– А то, что я с самого утра здесь, сижу перед вами, читаю вам свой рассказ, именно вам, а не кому-то другому, это разве ничего не значит?

– Не знаю, что это значит, – пожал он плечами, в его взгляде не было и тени раскаяния.

– Это значит, что мне плевать с высокой колокольни, кто и что о вас думает. Мне совершенно безразлично, любите ли вы женщин или мужчин, я просто хотел сказать вам, что ваш интеллигентный облик, ваши шейные платки, ваш певучий слог, добавлю к этому еще и манеру целовать руки всем женщинам без разбора, достойным и недостойным, – все это воспринимается людьми искаженно, двусмысленно. И я счел своим долгом предупредить вас об этом, чтобы вы не метали бисер перед свиньями.

– Ты думаешь, я слепой? Ты полагаешь, что ты открыл мне глаза, и я тут же брошусь сжигать свои шейные платки и перестану целовать женские руки?

– Я не это имел в виду, – устало вздохнул я.

– Нет, милый мой, именно это ты и хотел сказать, – злорадно усмехнулся он.

– Тяжело с вами, – пробормотал я, чувствуя себя загнанным в угол.

– Конечно, тяжело, – его улыбка стала еще шире. – Легко с ними, с этой серой биомассой, что распускает грязные сплетни, мысля примитивными штампами и изрыгая однообразное бормотание.

– Сигареты есть? – спросил он после долгой паузы, внезапно переключив регистр разговора.

– Я не курю, – ответил я, стараясь сохранить спокойствие.

– Конечно, «не курю». Мог бы просто сказать «нет», и все. Вот оно что, прозвучавший вопрос всегда вторичен, в ответе главное – самолюбование. Деньги есть?

– Есть, – подтвердил я, чувствуя, как горечь поднимается в горле.

– Слава Богу. Дай мне пятнадцать копеек, верну через пару дней, пенсию получу.

Мне не нужны были его пятнадцать копеек, но возразить означало разжечь новую волну гнева.

– Пошли, – вдруг сказал он, вставая с кресла.

– Куда? – не понял я, растерянно глядя на него.

– Пошли. Увидишь, как я на пятнадцать копеек умудряюсь достать сигареты за шестьдесят.