Э. Григ-Арьян – Багровый яд дней ликования (страница 1)
Э. Григ-Арьян
Багровый яд дней ликования
I
– Это не начало рассказа, – прозвучал голос Даниеляна, словно погребальный звон по моим литературным потугам. – Начинать повествование в столь бесперспективной тональности – это верный путь в тупик, обреченная ветвь повествования, я более чем уверен, что ты не намерен развивать эту мысль, ибо исчерпал ее потенциал. Скажем так, ты сможешь извлечь, в лучшем случае, еще пару абзацев, и, пожалуй, на этом все иссякнет. То, что ты хотел донести, уже сказано, мысль выражена, но рассказа, как такового, еще и в помине нет.
Я предпочел сохранить молчание, ибо пререкания с ним всегда были предприятием бессмысленным. Он уже выстроил в своем сознании неприступную крепость собственной правоты и теперь неуклонно шествовал к ее триумфальному водружению. Мне оставалось лишь терпеливо внимать его пространной филиппике, ожидая момента, когда смогу ввернуть свои скромные возражения, дабы обрисовать общую панораму беседы.
– Сейчас, – не унимался он, – ты, вероятно, вознамеришься уверить меня, что это повествование о романтической любви, и ты, по всей видимости, даже не подозреваешь, что в фундаменте романтической любви зиждется удовлетворение неутолимой сексуальной жажды. А по моему скромному разумению, твой герой, в грядущей сцене, отнюдь не пылает вожделением предаться плотским утехам. Любовь, лишенная плотской составляющей, – это жалкое подобие чувства, ибо именно секс срывает с очей пелену иллюзий и возвращает разуму его трезвость, даруя способность мыслить и созидать. Не веришь? Обратись к опыту старого Киплинга, вспомни, что стало с юношей Киплинга, чьему взору открылись врата памяти прошлых жизней, едва он познал любовь. С другой стороны, ложе любви неминуемо низвергло бы твое повествование в пучину пошлости, ибо твой синтаксис, бесспорно, отмечен печатью поэзии, и втискивать в столь изящную ткань грубые мазки плотских утех было бы кощунством. Так что дерзай, пиши, а мы посмотрим, куда кривая сия выведет. Только умоляю, избавь меня от этого торгашеского, бесчеловечного и никому не потребного постмодернизма, когда вдруг, по нелепой прихоти автора, выяснится, что твоя героиня – ведьма, способная воспарить в небеса. Я питаю стойкое отвращение к «Болеро» Равеля, ибо сие произведение, на мой взгляд, низвергло в прах все, что я так трепетно ценю в классической музыке, в частности, медленное сонатное вступление, рондо, с четким развитием лейтмотива, проникнутого скорбным или трагическим настроением, затем мощное, кульминационное крещендо и, наконец, стремительный, ликующий финал. Мой кумир – Сартр и его «Тошнота», и как мне мнится, постичь Сартра так, как постиг его я, не дано никому, ибо я родился и, по всей видимости, кану в Лету в тисках этого нестерпимого режима, который не рождает во мне ничего, кроме всепоглощающей тошноты. И я, как Сизиф, обречен влачить бремя этой тошноты сквозь всю свою сознательную жизнь, отчетливо осознавая собственное бессилие что-либо изменить. А ведь Сартр, в начале своего творческого пути, питал явную симпатию, я бы даже сказал – был пленен идеологией моей злосчастной отчизны, где цена человеческой жизни определялась прихотью вождя, мнившего себя вершителем судеб мирового пролетариата.
Звонок телефона – злой умысел судьбы, грубо вторгся в его монолог, и это, казалось, воспламенило его и без того взвинченную нервозность.
– Что там еще? – презрительно процедил он сквозь зубы. – Я занят, не могу! – презрительно, почти выкрикнул он в звонивший телефон, но в его голосе мелькнула нерешительность, тень сомнения закралась, не стоит ли все же ответить. – Нет! Не могу, говорю вам, занят до предела! – продолжил он кричать, распаляясь все больше. – Чего вам нужно, в конце концов? Сколько раз повторять, сколько клясться, чтобы вы уяснили – не звонить, когда я погружен в работу!
Эта яростная тирада длилась непозволительно долго, словно он наслаждался собственным негодованием. За это время он вполне мог бы, взяв трубку, сухо отчеканить, что крайне занят и не имеет ни секунды для разговора. Наконец, повернувшись ко мне, он прошипел:
– Знаю, кто это! Чувствую, как они меня выслеживают!
– Может, все же ответите? – робко предложил я, пытаясь разрядить наэлектризованную атмосферу.
– Сейчас! – выплюнул он, будто соглашаясь на мучительную необходимость. – Сейчас! – и, с неожиданной яростью, шагнул к аппарату. Вместо того, чтобы поднять трубку, он выдернул шнур с остервенением, словно вырывал жало из разъяренной плоти. И в тот же миг, буря схлынула, оставив после себя лишь усталое раздражение, он, казалось, обмяк, с плеч свалился неподъемный груз.
– Вот! – выдохнул он с облегчением, смешанным с горечью. – Чтоб им всем… – закончить фразу он не стал, подходящих слов не нашлось даже в его богатом лексиконе. – Пить хочешь? – резко сменил он тему, поворачиваясь ко мне с внезапно проснувшейся заботой. – Сейчас, мигом! – он наклонился к низкому шкафчику, будто ныряя в прошлое, и извлек оттуда бутылку коньяка и два бокала, словно драгоценные реликвии. – Ну конечно, пропадаешь, исчезаешь в своих загулах, и носа не кажешь… А ведь когда мы познакомились, я, дурак, думал, что вот так и будем, вот так…
Он открыл шкаф с пластинками, перебирая их дрожащими пальцами, будто перелистывая страницы собственной памяти. Найдя нужную, он протянул ее мне, как хрупкий дар.
– Вот, посмотри… Думал, так и будем, – сняв очки, он устало улыбнулся, и в этой улыбке, словно в зеркале, отразилось неумолимое течение времени. И тут, в мимолетной улыбке, промелькнувшей на его лице, я с внезапной остротой осознал, что передо мной – тень прежнего человека. Зубов почти не осталось, а протезы, видимо, были забыты в дальнем ящике стола.
Я взял пластинку, и на ее обложке увидел две мужские руки, сплетенные в теплом рукопожатии – символ дружбы, застывший в целлулоиде. Смех вырвался непроизвольно – не злорадный, но скорее нервный, вызванный нелепым контрастом между его пафосом и трогательной наивностью обложки. Он же, держа в одной руке две бутылки запотевшего лимонада, а в другой – открывалку и несколько плиток шоколада, молча застыл надо мной, наблюдая за моей реакцией с настороженным ожиданием.
– Ну конечно, можешь высмеивать старика, – горько произнес он, неверно истолковав мой смех, в его глазах мелькнула тень обиды. – Ничего, – продолжил он, оправдываясь перед самим собой. – Ничего, молод ты, многого еще не понимаешь… Постареешь – тогда, может быть, и поймешь, что такое в моем возрасте… дружить с тобой.
Он достал из шкафчика еще два пузатых бокала для лимонада и тарелку для шоколада. В бокалах запенился, как робкая волна, довольно холодный лимонад. Коньяк и вправду оказался неплох, согревая горло и разливаясь теплом по венам. Я налил себе вторую порцию, а он, медленно, смакуя каждый глоток, пил свою первую, причащаясь воспоминаниями о былом.