18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Э. Григ-Арьян – Багровый яд дней ликования (страница 4)

18

Из зияющей пасти водоворота вырывался стон – жалобный скрип ржавой телеги, смешанный с тяжким вздохом умирающего. Волны, словно эхо этой муки, задыхались и вздрагивали в унисон с агонией пучины. Казалось, вот-вот этот скрип сломится и разразится рыданием, но буря, обещанная небом, запаздывала, томясь в преддверии, где-то за гранью видимого. Все вокруг дышало густым, предгрозовым отчаянием, замерло в напряжении, но слезы так и не хлынули, застыв невысказанной скорбью.

И вдруг, с демоническим хохотом и дерзким кокетством, вальсируя пенными юбками, волна за волной, развратный хор морских блудниц обрушился на каменные зубы берега. На миг показалось, что водоворот умолк, поверженный этой вакханалией. Стихание бури в сердцевине моря должно было укрепить власть сладостных голосов, но непокорное безмолвие глубин, непрекращающийся скрип телеги, эти подавленные вопли стихии, взбунтовались с яростью. И тогда разгульный хор блудниц бесславно отступил, отказавшись от своей власти над водоворотом. Первоначальная надежда смирить стихию разбилась вдребезги о холодный рассудок бескрайнего океана, осознав свою тщетность и ничтожество, и понуро растворилась в бесконечном шествии призрачных волн.

Заунывные вопли водоворота казались вечными, но постепенно, еле слышно, они превратились в тревожный шепот. Тревога росла, густела, пока не перестала быть просто тревогой – это был глухой, непримиримый протест. Оставшиеся волны – разъяренные звери, набросились друг на друга, теснясь и рвясь вперед. И от этого яростного столкновения море раскололось, разверзлось, и с гулом, нарастающим из недр, восстало мятежное негодование последних стражей пучины.

Мои рассказы, словно неприкаянные странники, возвращались ко мне, отвергнутые и непринятые, один за другим, подобно похоронным звонам по моим литературным амбициям. Каждый отказ оставлял на душе рубец, невидимый, но ощутимый, как укол ледяной иглы. В этом нескончаемом потоке отрицательных ответов забрезжил луч неожиданности – главный редактор одного из литературных журналов пожелал личной встречи. Он решил отступить от протокольной холодности официальных отписок, от этих заученных, будто отлитых из свинца, стандартных фраз, которые обычно погребали надежды начинающих авторов. Вместо бездушного сухого письма, где казенным языком сообщалось о «тяжеловесности стиля» и «нецелесообразности публикации ввиду предполагаемого читательского спроса», он избрал путь прямого разговора. Редактор, уставший, вероятно, от механического штампования отказов, вознамерился провести со мной своеобразный литературный ликбез, словно хирург, готовый вскрыть гнойник иллюзий и пролить свет на неприглядную правду литературного бытия. Он собирался не просто отказать – он хотел открыть мне глаза, сорвать пелену наивности и показать мир литературы таким, каков он есть, во всей его неприветливой реальности.

Две томительные недели протекли в тревожном ожидании, прежде чем меня вызвали на ту самую, столь желанную и одновременно пугающую, встречу. Главный редактор, восседавший в своем кабинете, погруженном в полумрак, приветствовал меня сдержанным кивком. Его лицо, испещренное сетью мелких морщин, хранило печать усталости и мудрости прожитых лет, а взгляд, тяжеловесный и проницательный, как рентген, пронизывал насквозь, заставляя невольно съежиться под его пристальным вниманием.

– Многим ли тернистыми путями литературных рассылок вы отправили свое творение? – вопросил он, нарушив напряженное молчание кабинета. Голос его звучал ровно, но вкрадчивые интонации выдавали скрытое напряжение.

– Нет, – прозвучал мой голос, едва уловимый шепот в этом кабинете власти и книжных стеллажей. – Пока только вам… – я запнулся, не до конца уверенный, стоит ли облекать в слова трепетную надежду, что еще теплилась в душе.

– Превосходно, – изрек он, и в голосе его проскользнуло нечто, заставившее меня насторожиться, словно предвестие грозы в безоблачный день. – Я… я предпочту сделать вид, будто ваша рукопись не покидала пределов вашего письменного стола.

– Простите… не понимаю… – пробормотал я, нахмурив брови в недоумении. Слова редактора повисли в воздухе, как тяжелые капли свинца, обжигая своим непостижимым смыслом.

– И не стоит искать разгадок в лабиринтах логики, – вздохнул редактор, откинувшись на спинку кресла, будто под бременем непосильной ноши. – Мне… мне искренне жаль вас, юноша. Ваш талант – это кинжал обоюдоострый, и если не научитесь владеть им с осмотрительностью, он обратится против вас же. Вас… вас не просто отвергнут, вас будут преследовать с неумолимостью рока, словно тень за грешником. Он сделал паузу, давая мне время осознать всю горечь его слов. – Измотают жерновами лагерей, превратят в тень в стенах психиатрических лечебниц.

В комнате воцарилось тягостное молчание, нарушаемое лишь тихим тиканьем часов, отсчитывающих секунды моей рушащейся литературной мечты.

– Смирите свой пыл, обуздайте строптивое перо, обратите взор к иным сюжетам. Оглянитесь вокруг – разве не видите вы россыпи героических деяний, достойных воспевания? Пишите о них, воспевайте их подвиги! – в голосе редактора прозвучали нотки настойчивого убеждения, граничащего с отчаянием. – Не испытывайте судьбу, не играйте с огнем. Мы – малый народ, песчинка на карте мира, о чьем существовании великие державы и не подозревают. Вас раздавят, как мошку, не дрогнув ни единым мускулом, и мир не содрогнется, не обронит и слезинки. Это им, властителям дум и территорий, дозволено покровительствовать диссидентствующей литературе… Ибо для них, для небожителей литературного Олимпа, худшее возмездие – изгнание, билет в один конец, путь к Нобелевской премии и бессмертию. С нами же церемониться не станут, нас просто сотрут с лица земли, прокатятся катком равнодушия, не удостоив и презрительным взглядом.

Отчаяние волной захлестнуло меня, слова редактора, словно приговор, выжгли все надежды.

– Не могу… не в силах… писать иначе, – прозвучал мой отчаянный шепот, будто крик души, запертой в клетке.

– В таком случае, – отрезал редактор, в голосе его звенел металл, – забудьте о писательстве, пока не поздно обратитесь к иному ремеслу, если не желаете постичь азы швейного мастерства в сибирских краях, не столь отдаленных от мест лишения свободы. Его взгляд стал жестким, не оставляющим места для возражений. – И да пребудет эта беседа между нами, как тайна, запечатанная семью печатями. Вы ведь осознаете, что и я, проявив минуту человеческого сострадания, подвергаю себя немалому риску.

В кабинете вновь повисла тишина, тяжелая и гнетущая, словно надгробная плита, положенная на мою литературную судьбу.

Я покинул его кабинет, вязкий воздух которого, казалось, был пропитан удушливыми испарениями казенщины и лжи, с кристальной ясностью осознавая коварную направленность его слов, хитросплетенную паутину его желаний. Он стремился к большему, нежели простому подчинению – его целью было истерзать, выпотрошить самую суть моего естества, превратить меня в безвольного и покорного агнца этой гнетущей, пропитанной лицемерием системы. Он вожделел видеть меня в рядах благонамеренных блюстителей порядка, того самого порядка, который душил свободу и творчество, убеждая, с притворной отеческой заботой, что лишь так я избегну «глупостей», способных погубить мою юную жизнь, ведь впереди меня ждет, якобы, ослепительное и безоблачное будущее в гармоничном единстве со всеми «гражданами» этой колоссальной, но насквозь прогнившей державы.

Однако, среди потока лживых увещеваний, словно заноза под ногтем, засела одна его фраза, пронзившая меня своей неожиданной правдивостью. Идея эта, подобно семени, брошенному в плодородную почву отчаяния, начала прорастать в моем сознании: необходимо перевести мои литературные опыты и предпринять дерзкую попытку опубликовать их в землях Запада, окутанных туманом загадочности и манящих призрачной свободой. В таком случае, я рассуждал, взвешивая все «за» и «против» на весах внутреннего суда, самое суровое наказание, которое они, эти вершители судеб, смогут себе позволить – это лишь бесцеремонно выдворить меня за пределы родных границ, не посмев прибегнуть к физическому уничтожению. Хотя, тут же вкрадывалась зловещая тень сомнения, кто знает, что на самом деле они могут себе позволить, именно с нами, с теми, кто посмел усомниться в их непогрешимости. Вполне вероятно, что вместо приевшейся и уже не столь устрашающей 58-й статьи, они с легкостью пришьют какую-нибудь иную, уголовную статью, еще более изощренную и пугающую своей абсурдностью, и тогда – прощай, светлая мечта о творчестве и свободе. Ведь я далеко не первый и, увы, не последний, кто попал в жернова этой безжалостной машины, перемалывающей судьбы и ломающей хребты несогласным.

В мучительном неведении томились долгие дни, полные зловещего ожидания. Не покидал навязчивый вопрос, раздастся ли зловещий звонок из мрачных недр всесильных органов, или же чаша сия минет меня. Как же наивен я был, питая робкую надежду, что моя обезличенная аллегория о бушующем море страстей и вольнодумия будет принята за невинную импрессионистическую зарисовку, невинную пейзажную миниатюру, и на том дело и замкнется. Но нет, они раскусили мой замысел с пугающей проницательностью, словно рентгеновским взглядом просветив насквозь мою лицемерную невинность.