Джозеф Шеридан – Желание покоя (страница 36)
Мама наслаждалась простой жизнью здесь намного больше, чем я осмеливалась надеяться. Мне даже стало казаться, что она создана для сельской жизни, хотя судьба направила ее в город. Она напомнила мне германского принца, упомянутого в дневнике Томаса Мура[33], который очень любил навигацию, но чье княжество, к несчастью, не имело выхода к морю.
Папа приехал только накануне их с мамой визита в Дромелтон. Он был в хорошем настроении, все шло отлично: его предвыборная кампания развивалась, и прощальный разговор с леди Лорример, о котором мама ему все-таки рассказала, воспламенил его оптимистичный дух, осветив неопределенное будущее сиянием. Адвокаты, потеря права выкупа, векселя, выжидающие время, чтобы обрушиться на него, – все это перестало пугать после воодушевляющих новостей.
Мама ждала письмо от леди Лорример. И вот наконец оно пришло. Папа ушел навестить старого капитана Этериджа, и мы с мамой были одни в гостиной, когда она прочитала его.
Письмо было длинным. Пробежав глазами последние строчки, мама печально сказала:
– Я была права – не стоило и пытаться. Боюсь, это расстроит твоего отца. Можешь прочесть. Ты ведь все равно слышала, что говорила тетушка Лорример. Да, я была права, а она была слишком уверена в успехе.
Я прочла следующее:
«Моя дорогая Мейбл!
Мне придется написать неприятное письмо. Ты хотела, чтобы я со всей точностью передала все те слова, которые он скажет, – конечно, я имею в виду Гарри Рокстона, – и я должна сдержать обещание, хотя думаю, что ты возненавидишь меня за это.
Я уже почти поставила на нем крест и, считая, что по какой-то причине он решил забыть об обычном визите ко мне, уже подумывала написать ему коротенькую записку, чтобы сообщить, что приеду в его уединенное жилище. Но сегодня, примерно в час дня, началась одна из тех прекрасных гроз, которыми ты так восхищаешься. Стало ужасно темно – зловещее предзнаменование!– и огромные капли дождя размером с пулю принялись бить в окно. Возможно, это заставило его войти в гостиницу. Слуга объявил о нем, как раз когда ближайший раскат грома эхом пронесся по Голден-Фрайерс сотней отзвуков: согласись, намного лучше сцены появления королей под торжественные трубы в шекспировских пьесах. Да, он вошел, моя дорогая Мейбл, как настоящий король, высокий, как менгир[34] на торфянике Дардейла, и мрачный, как небо. Он был словно Аллан Маколей из „Легенды о Монтрозе“[35]. Огромный пес той роскошной породы, которую ты еще можешь помнить, у него всегда были такие в Дорракли, шел рядом с ним. Когда-то он умел улыбаться, но прошло бог знает сколько лет с тех пор, как судьба навсегда стерла улыбку с его лица. Он взял мои бедные тонкие пальцы своей лапищей, как сказал бы Кларендон[36], с „омраченным“ лицом. Какое-то время мы беседовали, насколько позволяли гром и стук дождя с градом.
К тому времени, когда ярость бури немного утихла, я, будучи, как ты знаешь, неплохим дипломатом, сумела, не пугая его, подвести разговор к интересующей нас теме. Сразу могу сказать, моя дорогая Мейбл, что с таким же успехом я могла, возвращаясь к уже использованному мной сравнению, попытаться сдвинуть менгир. Когда я описала опасность, которой подвергнут тебя суды, как и твоего супруга, он вдруг улыбнулся: это была его первая улыбка, насколько я помню, за много лет. Но она не несла в себе солнечный свет – она больше походила на опасный блеск молнии.
„Нам осталось недолго путешествовать по жизни, – сказала я, – мне и тебе. Мы наживали врагов и ссорились, мы мужественно бились. Пришло время забыть и простить“.
„Я многое забыл, – ответил он, – но ничего не прощу“.
„Не мог же ты забыть милую Мейбл?“ – воскликнула я.
„Дайте мне умершую мою схоронить от глаз моих“[37], – только и сказал он. Сказал не добро, но мрачно и категорично.
„Ну, Гарри, – сказала я, возвращаясь к его предыдущим словам, – не могу поверить, что ты правда ничего не простишь“.
„Мир лицемерен, – ответил он. – Если бы он был иным, все бы признались в том, что все и так знают: никто ничего никому не простил с тех пор, как был создан человек“.
„Так я могу предположить, что ты хочешь довести это дело до конца из-за мести?“ – спросила я решительно.
„Конечно, нет, – ответил он, – та вражда мертва и забыта. Я не видел этих людей больше двадцати лет. Мне претят их имена. Мужчину я иногда вспоминаю, я бы хотел увидеть, как он летит вниз с высокой башни, но о женщине я никогда не думаю, она полностью забыта. Для меня они абсолютные незнакомцы. Я всего лишь доверенное лицо в этом деле: почему я должен отказываться от своих обязанностей и, возможно, навлечь на себя опасность из-за тех, кого не знаю?“
„Ты не обязан это делать – ты это знаешь, – увещевала я. – У тебя есть власть, и ты решил ей воспользоваться, вот и все“.
„Да будет так, и мы закончим этот разговор“, – ответил он.
„Нет, – сказала я твердо, ибо было невозможно быть дипломатичной с таким человеком, – я еще не все сказала. Я только прошу тебя обращаться с ними так, как ты их описал: как с незнакомцами. Ты бы не стал беспокоиться о том, чтобы сокрушить незнакомца. Когда-то ты был добр“.
„И глуп“, – сказал он.
„Добр, – повторила я, – ты был добрым человеком“.
„Книга жизни полна знаний, – ответил он, – и с тех пор я перевернул пару страниц“.
„Большее знание ведет нас к милосердию“, – уговаривала я.
„А высшее – к справедливости, – сказал он, усмехнувшись. – Я не богослов, но знаю, что этот парень заслуживает худшего. Он отказался встретиться со мной, когда несколько щелчков пистолета могли закончить нашу, как вы ее называете, вражду – вражду с таким нюней!“
Время от времени, когда он взволнован, из него вылетают подобные странные слова. Они очень часто появлялись в этом диалоге, но я их не буду приводить.
„Нюня! Трус!“
Я передаю тебе его слова – яростные взгляды передать не могу. Ясно, что он не простил Фрэнсиса и никогда не простит. Твой муж, мы все это знаем, поступил совершенно правильно, отклонив тот дикий вызов. Так советовали ему все друзья.
Я почти сказала о тебе глупость, но вовремя спохватилась и выразилась по-другому. Тогда он сказал:
„Я ухожу – дождь закончился“.
Он взял мою руку и попрощался, но все не отпускал ее, и, глядя на меня печальными глазами, добавил:
„Послушайте, вы мне очень нравитесь, но если вы заговорите об этих людях или даже просто упомяните их имена, мы больше не друзья“.
„Подумай об этом еще раз, Гарри“, – кричала я ему вслед, но он уже гремел по коридору своими циклопическими сапогами. Услышал он меня или нет, но он спустился по лестнице со своим зверем, даже не оглянувшись.
Ну вот, дорогая Мейбл, я все тебе рассказала. Конечно, ты должна принять как должное те простецкие слова и идиомы, которые вылетают из него, как я тебе напомнила, когда он горячится во время разговора.
Это скорее „отчет“, нежели письмо, и я засиделась допоздна, чтобы закончить его. Я отправила его на почту, прежде чем лечь спать. Доброй ночи, да благословит тебя Бог, и я надеюсь, что это мрачное письмо не расстроит тебя так же, как его смысл расстраивает меня. Разочаровать тебя, судя по тому, что ты сказала мне, когда мы обсуждали это дело, оно едва ли сможет».
Есть латинская поговорка: «Omne ignotum pro magnifi co», которой, как и ее переводу, я обязана мистеру Кармелу: «Неизвестное представляется величественным». В то время я не понимала природы угрожающей опасности, и неопределенность лишь усиливала ее. Вернулся папа. Он читал письмо леди Лорример, и чем дальше продвигался, тем больше темнело его лицо. Он глубоко вздохнул, когда закончил и положил листок на стол.
– Ну, не хуже, чем ты ожидал? – горько усмехнулась мама. – Надеюсь, что нет. Столько вещей меня утомляет, беспокоит и разрушает, ты не представляешь, чего мне стоила эта поездка в Голден-Фрайерс. Я была сама не своя. Я замахнулась на слишком многое. Этель расскажет тебе, что я сказала тетушке, но все пошло так неправильно и неудачно, что я почти подумываю идти в кровать и плакать.
– Да, дорогая, – немного озадаченно произнес папа. – Это… это… это… Это очень неправильно. Старый подлец! Полагаю, тут что-то другое.
Он взял другое письмо, которое пришло ему с той же почтой, и нервно сломал печать. Я внимательно наблюдала за его лицом, пока он читал.
– Вот! Наконец-то удача! – просиял он. – Мейбл, где ты? А… да! Это письмо от Клаудсли. В Элленстоне только что закончился срок нескольких договоров об аренде, и он думает, что мы получим несколько тысяч за возобновление. Для начала неплохо. Хотелось бы, конечно, чтоб было в пятнадцать раз больше, но это намного лучше, чем ничего. Мы это преодолеем, вот увидишь. – Он поцеловал маму в порыве чувств.
– Ты можешь дать триста фунтов Ле Панье и Тарлтону: они так часто присылали нам деньги в последнее время, – сказала мама, ненадолго оправившись от отчаяния.
Глава XXXV
На балу у леди Мардайкс
Наступила осень, завяли цветы, листья усеяли пожухшую траву и корни деревьев. Затем пришла зима, снег укутал землю, но вот уже и весна прорезалась первыми ростками. С весной в Лондоне начинался новый сезон.
Вскоре после нашего визита в Голден-Фрайерс леди Лорример уехала в Неаполь, где провела зиму и весну. Летом она была в Швейцарии, а осенью где-то на севере Италии, потом снова собиралась в Неаполь. Таким образом, больше года у нас не было ни шанса увидеться с ней в Англии. Ее письма к нам были в разных настроениях: иногда веселые, иногда de profundis[38]. Она могла написать, что скоро ее не станет, а в следующем письме поделиться планами на далекое будущее или сообщить, что задумывается о визите в Лондон. В этом я усматривала тревожные и даже отчаянные сомнения, которые свойственны пожилым леди. Она все чаще писала о сильной, изматывающей боли. Упомянула, что в Париже была в руках хирургов, но так и не поняла, пошло ли это на пользу. Папа знал о здоровье маминой родственницы больше, чем рассказывали письма. Его приятель, которому случилось оказаться в Париже как раз в то время, когда она была там, рассказал, что доктор, у которого консультировалась леди Лорример, в самых удручающих терминах отзывался о шансах на ее восстановление. Возможно, это стало причиной ее психической неустойчивости.