18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джозеф Конрад – Сердце тьмы (страница 59)

18

Чего именно хотел добиться Хемскирк, задерживая «Бонито», сказать трудно; ясно лишь, что намеревался так или иначе омрачить жизнь избранника Фрейи. При виде того, кого она целовала и обнимала, лейтенант испытывал желание вколотить его в землю. Вопрос заключался в том, как осуществить свое намерение, не пострадав самому. Донесение канонира придало делу достаточную серьезность, но у Эллена были друзья и, как знать, вероятно, с их помощью ему удалось бы выкрутиться. Мысль попросту посадить неблагонадежное судно на риф пришла лейтенанту в голову, пока он в своей каюте выслушивал доклад толстого мичмана. В свете новых обстоятельств можно было не опасаться слишком сурового осуждения – тем более если представить все как несчастливую случайность.

Выйдя на палубу и торжествующе поглядев на свою ни о чем не подозревающую жертву, Хемскирк так зловеще закатил глаза и так нелепо скривил рот, что Джеспер не сдержал улыбки. Поднимаясь на мостик, лейтенант мысленно произнес: «Погоди! Я тебе подпорчу сладкий вкус поцелуев. Клянусь: впредь, когда ты будешь слышать имя лейтенанта Хемскирка, тебе уже не захочется скалить зубы. Теперь ты в моих руках».

Удобный случай представился, можно сказать, почти естественным образом. Обстоятельства сами сложились так, как того требовала темная страсть. Никакое, даже самое виртуозное, коварство не привело бы Хемскирка к большему успеху, не позволило бы ему ощутить вкус мести с такой исключительной, такой невероятной полнотой. Ничего не подстраивая, он сумел нанести тому, кого ненавидел, сокрушительный удар в самое сердце, а потом смотрел, как тот ходит с кинжалом в груди.

Именно таково и было состояние Джеспера. Глаза его ввалились, лицо заострилось, он высох от постоянного беспокойства, движения сделались резки, жесты яростны. Его голос, усталый голос обезумевшего человека, звучал не смолкая, но в глубине души он знал: ничто не вернет ему бриг и ничто не исцелит пронзенного сердца. Подчиняясь неколебимому решению Фрейи сохранять их любовь в тайне, он превратился в неподвижную, до предела натянутую струну, которая теперь, задрожав от потрясения, порвалась. Два года Джеспер, совершенно опьяненный твердой верой в скорое счастье, ждал дня, который (теперь это было ясно) никогда не настанет. Потеря брига навсегда обезоружила его, сделав, как ему самому казалось, непригодным для любви, поскольку он более не мог обеспечить ей никакой опоры.

День за днем Джеспер бродил по городу из конца в конец и, когда оказывался в той части побережья, откуда был хорошо виден риф, неподвижно глядел поверх водной глади на любимые очертания. Прежде он, этот бриг, был для своего капитана воплощением восторженных надежд, а теперь, накрененный, неподвижный, всеми оставленный, высился над пустынным горизонтом как символ отчаяния.

Команда своевременно покинула бриг на своих шлюпках, которые были реквизированы портовыми властями тотчас по прибытии на берег. На само судно до разбирательства тоже был наложен арест, однако об охране никто не позаботился, ибо что могло сдвинуть «Бонито» с места? Ничто, кроме чуда. Ничто, кроме глаз Джеспера, который часами не отрывал от своего корабля напряженного взора, словно надеялся привлечь его к груди одной лишь силой мысли.

Вся эта история, изложенная в многоречивом письме моего друга, не на шутку меня испугала. Но еще ужаснее был его рассказ о том, как Шульц, помощник капитана, расхаживал повсюду, твердя с отчаянным упрямством, что к продаже ружей причастен он один. «Это я украл их!» – уверял он. Ему, конечно, никто не верил. Даже мой приятель полагал, будто Шульц говорит неправду, и притом восхищался его самопожертвованием. Большинство же считало, что это уж чересчур – выставлять себя вором во имя дружбы. Ложь, однако, казалась им слишком очевидной, чтобы ей следовало придавать какое-либо значение.

Я же, зная психологию Шульца, не сомневался в правдивости его слов, однако был, признаюсь, потрясен. Вот как вероломная судьба отплатила человеку за благородный порыв! Я чувствовал себя в некотором роде соучастником преступления, поскольку, когда Джеспер нанимал Шульца, мне не удалось этому помешать, хоть я и предостерегал Эллена.

«Этот малый, по-видимому, помешался на своей истории, – писал мне мой друг. – Пошел к Месману и рассказал, как однажды вечером какой-то белый проходимец, живущий среди местных на той реке, напоил его джином, а потом стал над ним смеяться из-за того, что у него никогда нет денег. Уверяя нас, будто он честный человек, которому следует верить, Шульц заявил, что всякий раз, когда глотнет лишнего, начинает воровать. В ту ночь он, дескать, взошел на борт, не испытывая ни малейших угрызений совести, погрузил все винтовки одну за другой в подошедшее каноэ, и за каждую получил по десять долларов. На другой день Шульц разболелся от стыда и горя, но ему не хватило мужества признаться в совершенном преступлении своему благодетелю. Когда канонерка остановила их судно, он, предчувствуя ужасные последствия, готов был умереть – и умер бы с радостью, если бы ценою своей жизни мог возвратить винтовки на борт. Он ничего не сказал Джесперу в надежде, что бриг скоро отпустят, но вышло иначе: капитана задержали на борту канонерской лодки. Тогда с отчаяния Шульц хотел наложить на себя руки, но решил, что не имеет права умирать, пока не раскроет правды. “Я честный человек! Я честный человек! – повторял он голосом, от которого слезы наворачивались нам на глаза. – И вы должны мне верить, если я говорю, что я вор! Подлый, низкий, хитрый вор! Таким я становлюсь, стоит мне выпить стакан или два. Отведите меня куда-нибудь, где бы я мог показать все это под присягой”. Мы с трудом растолковали ему, что его история ничем не поможет Джесперу: ни один голландский суд, если уж англичанин-торговец попал к нему в руки, не удовлетворится таким объяснением. Да и где взять доказательства? Шульц принялся было рвать на себе волосы, но потом вдруг успокоился, сказал: “Тогда прощайте, господа”, – и вышел из комнаты такой сокрушенный, будто у него едва хватало сил, чтобы передвигать ноги. Ночью он совершил самоубийство: перерезал себе горло в доме полукровки, у которого поселился, когда сошел на берег».

«А ведь оно, это самое горло, – с содроганием подумал я, – издавало мягкие, вкрадчивые, чарующие, хотя и мужественные, звуки, так легко вызвавшие сострадание Джеспера и участие Фрейи!» Кто бы мог предположить, какой конец ждет ласкового Шульца с его наивной склонностью прикарманивать все, что плохо лежит. Ведь она, эта склонность, даже у тех, кто от нее страдал, никогда не вызывала ничего, кроме брани сквозь смех, – с такой абсурдной честностью он в ней признавался. Нет, он и в самом деле был невозможен. Его уделом, казалось, должно было стать полуголодное существование безобидного нежноглазого бродяги на краю цивилизации – существование, полное загадок, но отнюдь не трагедий. Случается, что ирония судьбы, которую иные мудрецы усматривают в поворотах наших жизней, перерастает в грубую и жестокую насмешку.

Покачав головой над бедным Шульцем, я стал дальше читать письмо моего друга. В нем сообщалось о том, как обитатели ближайших деревень постепенно разграбили бриг, который приобретал все более плачевный вид, пока не превратился в наводящую ужас серую развалину. Джеспер таял с каждым днем: похожий на тень, с жутковатым блеском в глазах и застывшей слабой улыбкой он каждое утро рубленым шагом проходил по набережной к одинокой песчаной косе, где и сидел до вечера, глядя на гибнущий корабль с таким напряжением, словно ждал, что кто-то подаст ему оттуда знак. Месманы, насколько могли, заботились о нем. Дело «Бонито» перенаправили в Батавию[24], где ему, несомненно, было суждено навеки затеряться в бумажном тумане… Все это я прочел с болью в сердце. Что же до рьяного лейтенанта Хемскирка, то начальство, пусть и неофициально, одобрило проявленное им служебное рвение. Это, однако, не смягчило мрачной болезненности его самолюбивой натуры. После происшествия он отправился на Молуккские острова…

В конце своей громоздкой эпистолы, пересказав мне все новости за последние полгода (не меньше), мой добросердечный друг писал: «Пару месяцев назад сюда наведался старый Нельсон. Приплыл с Явы почтовым пароходом. Решил, наверное, проведать Месмана. А вообще это был довольно странный визит – очень уж короткий: приехать в такую даль всего на четыре дня! Остановился старик в “Оранжевом доме”, ничем особенным не занимался. Побыл немного, да и сел на пароход, который шел на юг. Помнится, одно время поговаривали, будто Эллен неравнодушен к Нельсоновой дочке. Она воспитывалась у миссис Харли, а потом перебралась жить к отцу на остров. Ты, конечно, помнишь старого Нельсона…»

Помнил ли я старого Нельсона? Еще бы не помнить! Старый Нельсон, как следовало из послания моего друга, тоже меня помнил: спустя некоторое время после недолгого пребывания в Макасаре он прислал Месманам письмо, в котором спрашивал мой лондонский адрес.

Это было само по себе весьма неожиданно, что старик Нельсон (или Нильсен), которого отличала глухая безответность в отношении всего вокруг, вдруг захотел кому-то о чем-то написать. Тем более удивительно, что из всех людей он выбрал меня! Поначалу я беспокойно и нетерпеливо гадал, какое же известие преподнесет мне этот ум, тронутый естественным угасанием. Но лишь когда мое нетерпение успело ослабнуть, я наконец-то увидел шаткие буквы, натужно выведенные старческой и вместе с тем инфантильной рукой Нельсона на конверте с однопенсовой маркой и штемпелем ноттинг-хиллской почтовой конторы. Прежде чем распечатать письмо, я выразил подобающее случаю удивление, всплеснув руками. Стало быть, старик приехал в Англию, чтобы теперь уже наверняка стать Нельсоном, либо направлялся в Данию, чтобы там снова сделаться Нильсеном. Так или иначе, Нельсон (Нильсен) вне тропиков – это было немыслимо! И все же он оказался здесь и просил меня его навестить.