реклама
Бургер менюБургер меню

Джордж Сондерс – Купание в пруду под дождем (страница 67)

18

Из-за беспечности Ивана Иваныча наше отношение к нему усложняется. («Не уставайте делать добро!»? Трубку почистил бы, Господин Умник.) По-прежнему ли истинна речь Ивана Иваныча? Ну да. И все же нам теперь кажется, что не вполне. Или она сомнительна, раз исходит от человека, не пользующегося собственными советами, – речь, посвященная необходимости жить сознательно, произнесенная человеком, только что поступившим беспечно.

То, что мы сочли выводом, сделанным в сердце сердца истории, – заявление Ивана Иваныча: «Счастья нет и не должно его быть».

Каким оно кажется нам теперь?

Я берусь просматривать рассказ заново, составляю подборку: «Счастье, все о нем». То есть ищу места, способные пролить свет на вопрос: «Счастье: “за” или “против”?»

Например, тот заплыв на стр. 3.

То был, как мы теперь с приятной оторопью вспоминаем, Иван Иваныч, это он бросился из купальни, нырнул посреди ливня в реку [72], смотревшуюся «холодной, злой», тот самый Иван Иваныч, от энергии чьего заплыва «шли волны, и на волнах качались белые лилии», кто, как пацан, все нырял и нырял, пытаясь достать до дна, а затем с удовольствием переплыл на другой берег и поболтал там с крестьянами, – тот самый Иван Иваныч, кто обратится к нам с гневной речью о пороках счастья.

Так за счастье он или против?

Вопреки содержанию речи Иван Иваныч вроде бы подвержен счастью и, более того, к нему тянется и желает его даже больше, чем его друзья.

Может, он уж так против счастья, потому что уж так он за него?

Позволяет ли такое пересмотренное прочтение («Иван Иваныч на самом деле иногда очень даже за счастье») быть точнее предыдущего («Иван Иваныч против счастья»)? Нет. Оба прочтения сосуществуют, отчего истина оказывается масштабнее, чем в том или другом прочтении по отдельности.

Рассказ только что сделался масштабнее. Да, «Крыжовник» все еще о возможном упадке счастья, но теперь он и о том, до чего по́шло это – держаться однобоких суждений. Или до чего невозможно. Иван Иваныч на самом деле не верит, что счастье – это плохо, или, если верит, он в то же самое время верит и в то, что оно необходимо.

Итак, с поправкой на вонючую трубку речь Ивана Иваныча теперь прочитывается несколько иначе.

То, что при первом чтении кажется добродетельным воплем во имя угнетенных («Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных»), теперь выглядит несколько… брюзгливым. Сильные Ивану Иванычу не нравятся, однако он и от слабых не в восторге: «Взгляните на <…> невежество и скотоподобие слабых». Все тут (на Земле) кувырком: «кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье…» Речь Ивана Иваныча теперь не просто против счастья, а против, что ли, вообще всего (против жизни). Он говорит (стр. 9), что и сам он «за обедом и на охоте поучал, как жить». Однако именно этим он сейчас и занимается: поучает Буркина и Алехина (и нас), как жить. Его высоконравственное негодование словно бы тронуто налетом эмоционального большевизма: не смей быть счастлив, ибо вижу я в том порок. Или: будь счастлив в той мере, в какой я считаю для тебя здоровым.

Он распаляется (на друга своего Буркина глядит «сердито»), натужно и не вполне логично перескакивает к мысли о тщете любых ожиданий («Во имя чего ждать?»), а следом некоторая запинка на местоимении «вы» в конце стр. 9: «Вы ссылаетесь на естественный порядок вещей». Иван Иваныч возражает не Буркину и не Алехину, а какому-то воображаемому критику у себя в голове.

Не на прозревшего нравственного мыслителя, тронутого сокровенностью вечера и делящегося тяжко добытым видением с дорогими друзьями, похож Иван Иваныч – он выражается как (еще и) раздраженный старик: ему все надоело, он спускает пар, не отдавая себе отчета в том, что своей публике (которой некуда деваться) он скучен.

В той мере, в какой мы все еще осмысляем этот зоб – отступление, нам уже, возможно, понятно, что отступление это необходимо; оно позволило написать сцену купания, которая, в свою очередь, создала эти наши трудности в понимании Ивана Иваныча.

Однако сцена купания – не единственный довод в пользу этого отклонения.

Благодаря ей мы знакомимся с горничной Пелагеей и помещиком Алехиным.

Когда б ни появлялась Пелагея в рассказе, ее показывают нам через одну и ту же узкую призму с акцентом на внешность (Пелагея «красивая», «деликатная», «мягкая», «красивая», «бесшумно ступает по ковру», при этом «мягко улыбаясь», опять «красивая» и еще раз «красивая»); ее задача в рассказе – являть собою неопровержимую красоту. Или: служить олицетворением бессмысленной приятности. Отклик Ивана Иваныча и Буркина на нее подтверждает, что никто не неуязвим перед ошеломительной красотой; лишь завидев ее, они оживляются. Пелагея – человеческий эквивалент того освежающего плеса. Она неожиданно пригожа – в таком-то хозяйстве, красивее, чем мы ожидали, красивее, чем ей самой нужно. Она, короче говоря, источник даровой радости, напоминание, что красота – неизбежная, сущностная часть жизни; она все проявляется и проявляется, а мы продолжаем откликаться на нее, какими бы ни были наши умозрительные взгляды, а если когда-нибудь прекратим на нее откликаться, сделаемся скорее трупами, нежели людьми.

Тот миг, когда Иван Иваныч и Буркин замирают при виде красавицы Пелагеи, на мой взгляд, лучшее доказательство красоты персонажа во всей мировой литературе. («Ивана Иваныча и Буркина встретила в доме горничная, молодая женщина, такая красивая, что они оба разом остановились и поглядели друг на друга».) Чехов ничего нам о ней не рассказывает (ни о длине волос, ни о росте; ничего о ее теле, или аромате, или о цвете глаз, или о форме носа), и все же то, что она ошарашивает двух предположительно воспитанных старперов чуть ли не до неприличия, позволяет мне мысленно увидеть ее – или создать ее.

«Да, счастье бывает самовлюбленным, а наша погоня за ним способна угнетать окружающих, – словно бы говорит Пелагея, – но вместе с тем никто из нас не в силах прожить и мига без радости, красоты и удовольствия, как доказывает нам, господа, вот этот ваш отклик на то, как я выгляжу». Благодаря ей мы самим нутром своим ощущаем, до чего безрадостно, занудно и холодно это – отказывать красоте в существовании или заявлять, что счастья лучше избегать.

Ее присутствием рассказ, пусть и искренне, задается вопросом, нравственно оправданно ли счастье, предупреждает нас: «В походе за нравственной чистотой остерегайтесь пренебрегать существующими положительными переживаниями».

Иван Иваныч и Буркин реагируют на Пелагею столь непроизвольно вроде бы для того, чтобы остаться вне всякой критики: так ахают при запуске фейерверков. Что за человек станет подавлять такой вздох?

Способны ли мы прожить без счастья?

Хотим ли?

Но у Пелагеи есть и вторая задача, посложнее: брать на себя всю черновую работу. Горничная уходит в дом за полотенцами и мылом, а затем, пока мужчины моются, выкладывает им халаты и «легкую обувь», спешит в дом, заваривает чай, ставит его на поднос вместе с вареньем, выносит в гостиную, вновь исчезает, чтобы, по-видимому, приготовить постели в гостевой комнате, и так далее. Ее присутствие поддерживает тезис Ивана Иваныча о том, что «счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно». Почему должна она трудиться так тяжко, чтобы обеспечить этим мужчинам уют и они могли бы рассиживать и рассуждать о том, в какой мере допустимо стремление к счастью?

А что же Алехин? Он вроде как удалился от мира, удовольствий не ищет. И вместе с тем он счастлив – или же счастлив в достаточной мере. Есть в нем тихая цельность, он своего рода антипод Ивана Иваныча: чувствителен к имеющимся удовольствиям (вечер с друзьями за разговорами), не имеет нужды проповедовать или философствовать. Он и в некотором роде антипод Николая Иваныча: деревенскими трудами он занимается, как нам кажется, по «правильным» причинам (не ради того, чтобы удовлетворить мелочное крыжовенное устремление или чтоб им восхищались его крестьяне, а чтобы заниматься в этом мире честным трудом). В отличие от Николая Иваныча, с крестьянами общается не свысока – он с ними вместе работает. Почтенное счастье возможно, сообщает нам фигура Алехина, если спокойно посвятить себя делу, – не блаженство, а просто тихое удовлетворение.

Вместе с тем его жизнь… печальна. В ней есть что-то трагическое и безропотное. Алехин грязен, и, раз живет он в нижнем этаже, где положено обитать слугам, что-то в нем, видимо, захлопнулось, из-за отказа от любых амбиций отчасти утрачена его жизненная сила. Алехин – тот, в кого превращается человек, отказавшийся от счастья: он потерян, неряшлив и живет так или иначе ниже своего потенциала.

Вот что еще появляется благодаря этому отступлению: брюзгливый отклик Буркина на заплыв Ивана Иваныча.

Буркин выступает в «Крыжовнике» эдаким безрадостным, настаивающим на невозмутимости судией, он натягивает поводья, когда Иван Иваныч слишком уж горячится. Помимо того что он вызывает Ивана Иваныча из воды, он же прерывает его увлеченный рассказ о барышнике, которому ногу отрезало («Это вы уж из другой оперы»), и завершает вечерние посиделки до срока («Однако пора спать»), тогда как Иван Иваныч с Алехиным рады были б еще поболтать.