Джордан Питерсон – Карты смысла. Архитектура верования (страница 137)
В христианстве дух нисходит в материю. Результатом этого союза является рождение Христа (и, к сожалению, ясное осознание его противника). В алхимии, которая дополняла односторонние взгляды христианства, материя поднимается к духу, чтобы достичь аналогичного результата – получить
Дитя – это все, что оставлено, открыто и в то же время божественно и могущественно; это ничтожное, сомнительное начало и триумфальный конец. «Вечное дитя» в человеке – это опыт, не поддающийся описанию, несоответствие, препятствие и промысел Божий; нечто невесомое, определяющее конечную ценность или никчемность личности[650].
Конечной ценностью – целью трудов алхимиков – является открытие и воплощение смысла самой жизни: стремления к полноценному субъективному существованию, природа которого выражается в искусном жонглировании возможностями, присущими материальному/неизвестному миру. Эта конечная цель – гармония души, как у мифологического героя, проявляющаяся в мире, рассматриваемом как эквивалент самосознания. Достижение такого состояния – создание философского камня – представляет противоядие от тленности бытия, сопутствующей грехопадению (возникновению [неполноценного] самосознания).
Рис. 66. Алхимическое действо как миф об искуплении
Алхимия представляла собой оживший миф о человеке-спасителе. Традиционное христианство перестало приносить плоды, призывая к поклонению чему-то внешнему как средству искупления. Алхимики обнаружили ошибку этого постулата, переосмыслили его и пришли к выводу, что на самом деле необходимо
Заключение. Божественность интереса
Вступление
Куда ускользнуть от него, этого пасмурного взгляда, глубокая скорбь которого въедается в тебя навсегда, от этого вывороченного взгляда исконного недоноска, с головой выдающего его манеру обращаться к самому себе, – этого взгляда-вздоха! «Быть бы мне кем-либо другим! – так вздыхает этот взгляд, – но тут дело гиблое. Я таков, каков я есмь: как бы удалось мне отделаться от самого себя? И все же – я сыт собою по горло!»
На такой вот почве самопрезрения, сущей болотной почве, произрастает всяческий сорняк, всяческая ядовитая поросль, и все это столь мелко, столь подспудно, столь бесчестно, столь слащаво. Здесь кишат черви переживших себя мстительных чувств; здесь воздух провонял скрытностями и постыдностями; здесь непрерывно плетется сеть злокачественнейшего заговора – заговора страждущих против удачливых и торжествующих, здесь ненавистен самый вид торжествующего. И сколько лживости, чтобы не признать эту ненависть ненавистью! Какой парад высокопарных слов и поз, какое искусство «достохвальной» клеветы! Эти неудачники: какое благородное красноречие льется из их уст! Сколько сахаристой, слизистой, безропотной покорности плещется в их глазах! Чего они, собственно, хотят? По меньшей мере изображать справедливость, любовь, мудрость, превосходство – таково честолюбие этих «подонков», этих больных! И как ловко снует подобное честолюбие! Не надивишься в особенности ловкости фальшивомонетчиков, с каковою здесь подделывается лигатура добродетели, даже позвякивание, золотое позвякивание добродетели. Что и говорить, они нынче целиком взяли себе в аренду добродетель, эти слабые и неизлечимо больные: «одни лишь мы добрые, справедливые, – так говорят они, – одни лишь мы суть люди доброй воли». Они бродят среди нас как воплощенные упреки, как предостережения нам, – словно бы здоровье, удачливость, сила, гордость, чувство власти были уже сами по себе порочными вещами, за которые однажды пришлось бы расплачиваться, горько расплачиваться: о, до чего они, в сущности, сами готовы к тому, чтобы вынудить к расплате, до чего жаждут они быть палачами[651].
В книге Джеффри Бартона Рассела «Мефистофель. Дьявол в современном мире»[652] я обнаружил рассуждения о «Братьях Карамазовых» Достоевского. Рассел анализирует доводы Ивана в пользу атеизма. Эти аргументы более чем убедительны:
Приводимые Иваном примеры зла, взятые из ежедневных газет 1876 г., незабываемы: помещик, затравивший собаками крестьянского мальчика на глазах матери; извозчик, который хлещет кнутом свою упирающуюся лошадь «по кротким глазам»; родители, которые на всю ночь запирают крошечную дочь в холодном отхожем месте, а она стучит в стенки, умоляя о прощении; турок, который забавляет ребенка сверкающим пистолетом перед тем, как разнести ему выстрелом голову. Иван знает, что подобные ужасы происходят ежедневно и примеры можно умножать до бесконечности. «Я взял одних деток, – говорит Иван, – чтобы вышло очевиднее. Об остальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля от коры до центра, я уж ни слова не говорю»[653].
Рассел отмечает:
Отношение зла к Богу в век Освенцима и Хиросимы снова становится центром философских и богословских дискуссий. Проблема зла может быть поставлена просто: Бог всемогущ, Бог есть совершенное благо; такой Бог не позволил бы злу существовать – но зло существует, следовательно, не существует Бог. Вариации на эту тему почти бесконечны. Эта проблема, разумеется, не только абстрактная и философская, она также личная и насущная. Верующие склонны забывать, что их Бог отнимает все, чем человек дорожит: собственность, удобства, успех, профессию, ремесло, знание, друзей, родных и жизнь. Что же это за Бог? Любая достойная религия должна поставить этот вопрос без уверток, и нельзя поверить ни одному ответу, который невозможно произнести в присутствии умирающих детей[654].
Мне кажется, что люди используют ужасы, творящиеся в мире, для оправдания собственных недостатков. Мы исходим из того, что уязвимость человека является веской причиной жестокости. Мы обвиняем Бога и его творения в том, что они искалечили наши души, и постоянно считаем себя невинными жертвами обстоятельств. Умирающему ребенку вы бы сказали: «Ты очень сильный и обязательно сможешь все преодолеть!» Вы не считаете, что крайняя уязвимость детей оправдывает отказ от существования или сознательное злодеяние.