Джордан Питерсон – Карты смысла. Архитектура верования (страница 106)
Ибо кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет (Мк. 4:25).
Отворачиваясь от собственной неполноценности, человек, скорее всего, будет стремиться запретить и уничтожить всю информацию, которая угрожает его вере. Неразвитые качества личности невозможно использовать в сознательной адаптации – все, что искажается и игнорируется, будет препятствовать приспособлению к новой ситуации. Неспособность в полной мере раскрыть свой потенциал серьезно подрывает силу характера. Разделение действия, воображения и мышления ослабляет личность, и человек не может противостоять давлению сознательного мира. Лицемерное сглаживание индивидуальных различий в угоду группе и ее внутреннего лидера порождает беззащитность перед лицом хаоса – многообещающего неизвестного.
И если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот (Мк. 3:25).
Противоборец в действии: аллегория двадцатого века
В какой-то момент Юнг осознал, что «любое непризнанное внутреннее состояние противоречия воплотится в мире в образе судьбы». Это утверждение несет явный отпечаток мистицизма. Как может мир демонстрировать состояние души (или отказ признать некую психологическую позицию)? Что ж, цель абстракции – показывать опыт и манипулировать представлениями для дальнейшей успешной адаптации. Если два человека хотят одну и ту же игрушку, они могут оспаривать свои права на нее; а если договориться не удается (или кто-то отказывается вести диалог), начинается борьба. Если люди сомневаются в нравственных устоях на философском уровне – и внутренняя битва не утихает, – тревожность отражается в противоречивом поведении и возникает общее недоверие. Таким образом, средства разрешения спора с каждой неудачей деградируют и становятся все менее абстрактными: переходят от слова к образу и к действию. Те же, кто в нужный час не искореняют устаревшие отождествления и верования, вместо этого убивают сами себя. Александр Солженицын описывает, как в Советском Союзе во время сталинского террора устанавливали порядок и предсказуемость:
А. Б-в рассказывает, как велись казни на Адаке (лагпункт на Печоре). Ночами оппозиционеров брали «с вещами» на этап, за зону. А за зоной стоял домик оперчасти. Обреченных поодиночке заводили в комнату, там на них набрасывались вохровцы. В рот им запихивали мягкое, руки связывали назад веревками. Потом выводили во двор, где наготове стояли запряженные подводы. Связанных валили по 5–7 человек на подводу и отвозили на «Горку» – лагерное кладбище. Там сволакивали их в готовые большие ямы и тут же ЖИВЫХ ЗАКАПЫВАЛИ. Не из зверства, нет. А: выяснено, что обращаться с живыми – перетаскивать, поднимать – гораздо легче, чем с мертвыми.
Эта работа велась на Адаке много ночей.
Вот так и было достигнуто морально-политическое единство нашей партии[489].
Создание и совершенствование концлагеря, эффективного орудия геноцида, можно рассматривать как венец достижений технической революции и культуры человечества, подпитываемых негодованием и ненавистью к жизни. Эту страшную машину изобрели в Англии, довели до совершенства в Германии, широко распространили в Советском Союзе и Китае и возродили во время конфликта на Балканах. Становление международной фабрики смерти представляет собой, пожалуй, главное достижение бюрократического союза ненависти, трусости и лжи. В течение прошлого столетия десятки миллионов ни в чем не повинных людей лишились человеческого достоинства: их поработили, принесли в жертву и безжалостно отправили на «демонтажный конвейер». Это помогало угнетателям поддерживать патологическую стабильность и нравственную самонадеянность, навязанные террором и заблуждениями.
Само название этого монстра ужасает ироничностью аллегории. Слово «
Феномен концентрационного лагеря породил свою собственную литературу, хранящую память о выживании в условиях настолько суровых, насколько хватает воображения (а человек способен предположить существование и описать природу вечных мук ада со стенами толщиной в десяток километров, полыхающими огнем, который одновременно пожирает и обновляет плоть, так что ее можно снова сжигать)[490]. Лагерная литература обладает странной эмоциональностью и последовательностью повествования из-за постоянного появления шаблонов поведения – врожденных способов адаптивного действия и мышления, возникающих естественным образом в ответ на переживание ошеломляющей аномалии или крайней угрозы.
Заключение в лагере – это все еще человеческое существование, аналогичное нормальной жизни во всех ее проявлениях, но более яркое, обнаженное и недвусмысленное.
Позвольте, вы – любите жизнь? Вы, вы! вот которые восклицают, и напевают и приплясывают: «Люблю тебя, жизнь! Ах, люблю тебя, жизнь!» Лю́бите?
Так вот и люби́те! Лагерную – тоже любите! Она – тоже жизнь!
«Там, где нет борьбы с судьбой,
Там воскреснешь ты душой…»?
Ни черта вы не поняли. Там-то ты и размякнешь[491].
Крайность лагерных условий, по-видимому, только усиливает привычные склонности поведения – лучше показывает возможности человеческой души.
Обычно все начинается с падения – с неожиданного, несправедливого, своевольного и неотвратимого ареста. Когда будущий заключенный начинает непроизвольное нисхождение в преисподнюю, он еще сохраняет исторически и культурно обусловленную уверенность в собственной безопасности, прочно укоренившуюся в его сознании. Он отождествляет себя с работой, социальным статусом, взглядами на настоящее, надеждами на будущее. Но как-то раз ночью в эту обманчивую уверенность вторгается судьба. Арестовывать приходят без предупреждения, на рассвете, когда люди легко пугаются, теряются и практически не могут оказать сопротивление. Они готовы к сотрудничеству, чувствуя наивную надежду и страх за безопасность семьи, торопливо собранной и беспомощно стоящей в собственном доме, оказавшейся во власти государственной власти в самом презренном и репрессивном ее воплощении.
Все. Вы – арестованы!
И нич-ч-чего вы не находитесь на это ответить, кроме ягнячьего блеянья:
– Я-а?? За что??..
Вот что такое арест: это ослепляющая вспышка и удар, от которых настоящее разом сдвигается в прошедшее, а невозможное становится полноправным настоящим.
И все. И ничего больше вы не способны усвоить ни в первый час, ни в первые даже сутки.
Еще померцает вам в вашем отчаянии цирковая игрушечная луна: «Это ошибка! Разберутся!»
Все же остальное, что сложилось теперь в традиционное и даже литературное представление об аресте, накопится и состроится уже не в вашей смятенной памяти, а в памяти вашей семьи и соседей по квартире.
Это – резкий ночной звонок или грубый стук в дверь. Это – бравый вход невытираемых сапог бодрствующих оперативников. Это – за спинами их напуганный прибитый понятой…
Традиционный арест – это еще сборы дрожащими руками для уводимого: смены белья, куска мыла, какой-то еды, и никто не знает, что́ надо, что́ можно и ка́к лучше одеть, а оперативники торопят и обрывают: «Ничего не надо. Там накормят. Там тепло». (Все лгут. А торопят – для страху.)…
И верно, ночной арест описанного типа у нас излюблен, потому что в нем есть важные преимущества. Все живущие в квартире ущемлены ужасом от первого же стука в дверь. Арестуемый вырван из тепла постели, он еще весь в полусонной беспомощности, рассудок его мутен. При ночном аресте оперативники имеют перевес в силах: их приезжает несколько вооруженных против одного, недостегнувшего брюк…»[492]
Арест означает мгновенную утрату личных достижений и социального положения, изоляцию от семьи и друзей. Этот насильственный сдвиг привычного контекста уничтожает все напоминания об отождествлении с группой и признаки социальной иерархии, разрушает прежние идеалы, подрывает целенаправленную деятельность – обнажает исконную уязвимость человека, которого собираются безжалостно использовать. Арестованного жестоко лишают уверенности в собственной индивидуальности, привычном окружении и условных надеждах – лишают даже одежды и волос. К нему относятся с крайним презрением и насмешкой, невзирая на прежнее социальное положение. Это полное разрушение социального контекста, связи с обществом усиливает у недавно арестованного чувство самосознания, наготы и уязвимости. Он невыносимо взволнован, чрезвычайно не уверен в себе, выброшен в новый непривычный мир – непредсказуемую обитель смерти.
Мы ждали в сарае, из которого вполне могли отправиться в дезинфекционную камеру. Появились эсэсовцы, расстелили одеяла и приказали бросать туда все имущество, часы и драгоценности. Среди нас еще оставались наивные пленники, которые, к удовольствию опытных надзирателей из числа тех же заключенных, спрашивали, не могут ли они сохранить обручальное кольцо, медаль или талисман. Никто еще не осознал, что отнимут абсолютно все.