реклама
Бургер менюБургер меню

Джордан Питерсон – Диалог с Богом. История противостояния и взаимодействия человечества с Творцом (страница 22)

18

В чем еще может заключаться смысл присутствия херувима и пламенного меча? В том, что способность человека к суждению и оценке, жизненно необходимая для владычества и наречения имен и ставшая частью проявления образа Слова, или Логоса, в человеческой форме, в силу необходимости исключает и запрещает. Сострадание или даже само милосердие могло бы этому воспротивиться. Однако то, что причиняет краткую боль – и что легко спутать с простой жестокостью – может стать благотворным и привести к лучшему в дальнейшем или с учетом всех обстоятельств. Можно плодотворно рассмотреть в этом свете даже процесс мышления. Постановка проблемы, творческое вдохновение, критическая оценка – по сути, все это очень сходно с попыткой общения с богами – или с самим Богом – при помощи молитвы. Религиозное по прошествии тысячелетий стало сперва семантическим, а после – светским. Разве не могло то же самое произойти с мышлением?

Давайте посмотрим на то, какие стадии поиска предшествуют пониманию. Первой будет признание застоя на каком-то важном фронте. Без этого смирения откровение не придет. К примеру, ученый, прилагающий усилия к тому, чтобы расширить предел своих знаний (и, косвенно, знаний всего человечества), неизбежно осознает ограничения своих текущих допущений. Он должен встать на колени, пусть и абстрактно, и открыть свое «я», признав его невежество и неполноценность – только тогда он получит возможность познать нечто новое. Иными словами, мыслитель должен задать себе или чему-то внутри себя вопрос. Именно здесь научные стремления встречаются с трансцендентным: что, в точности, представляет собой это «я», которому задается вопрос – в противопоставлении, скажем, с тем «я», которое спрашивает? Если ответ каким-то образом зарождается внутри, то почему невежество, направляющее объяснительный процесс, властвовало изначально? Прежде всего, почему вопрос вообще нужно ставить? И если спросить немного иначе, то какой аспект «я» дает ответ – и противостоит тому «я», которое задает вопрос?

Ученые до сих пор уделяли очень мало внимания тому, как возникают «научные гипотезы», направляющие всю активную работу. То же можно сказать и о таинственном появлении проблем, с которыми сталкиваются философы и мыслители в гуманитарных областях, – хотя, конечно, вопрос наиболее заметен в естественных науках, если учесть настойчивое утверждение эмпириков, согласно которому все дано в очевидных фактах. Авторы научных статей неизменно пишут их так, как если бы вопрос, на который они пытаются ответить, и предварительная формулировка решения, выдвинутая ими в качестве гипотезы, пришли к ним в виде некоего алгоритма, как логический или даже детерминированный шаг в постепенном развитии сферы их исследований. Это предположение настолько глубоко, настолько имплицитно, что ученых открыто призывают писать к своим статьям вступления или даже заключения, – как если бы именно так шли их исследования и именно в таком виде представал интересующий их изначальный вопрос.

Даже если бы все это оказалось правдой, – а это неправда, – то «новый шаг» в неведомое никогда не наносится на карту во всей полноте, иначе бы он вел нас в область уже полученных и усвоенных знаний. Более того, если вопрос не «тривиален» – а в этом, как правило, критикуют тех, чей следующий шаг слишком очевиден и сделан по алгоритму – тогда ответом на него должен стать прыжок за пределы, что делает поиск «смелым», а успех превращает в «прорыв». Вопрос, не обращенный к достаточно трудной проблеме, – и, как следствие, недостаточно раскрытой, – не привлечет ни внимания исследователей, ни интереса читателей; и точно так же научная гипотеза, слишком очевидная, не получит финансирования и исчезнет, всеми забытая, даже если работу по какому-то стечению обстоятельств получится опубликовать. Та же участь – забвение – ждет и вопрос столь трудный или гипотезу столь оригинальную, что их не поймут даже те, кто находится на переднем крае научной дисциплины. Итак, поставленный вопрос должен быть очень интересным, а гипотеза – достаточно оригинальной, и при этом они должны находиться в несколько сложных для определения, но общепризнанных границах. Это означает, что вопрос должен существовать на границе порядка и хаоса и при этом содержать толику того, что действительно неизвестно. Это справедливо для любого общения, которое можно по праву назвать стоящим и поучительным. Кроме того, чем больше рывок в развитии (все еще правдоподобный и понятный), чем больше доверия незамедлительно получает исследователь или популяризатор и тем больше похвал достается самому исследованию, а само оно становится революционным. По-видимому, та степень, в которой вопрос оптимален в своей сложности, указывает на его способность вызывать интерес самого исследователя, его коллег и публики. Передний край – это по определению самое восхитительное место.

Тождество исследовательской мысли, даже в ее строжайшем, научном проявлении, и смиренной открытости (религиозному) откровению – это не единственная параллель между молитвой и секуляризованным мышлением. Как же на самом деле проходит этот процесс? Во-первых, искатель истины признает свою неполноценность. Это немногим отличается от признания ошибки или смирения («Есть нечто крайне важное, чего я не знаю»), раскаяния («Я меньше, чем мог бы быть, если бы знал это») или даже такой религиозной добродетели, как кротость или скромность (см. Пс 36:11 и Мф 5:5). Люди не могут задуматься, если им не о чем думать. Их должна занимать увлекательная или тревожащая проблема, обращенная к сознанию или взывающая к нему. Более того, они должны верить в то, что на нее стоит обратить внимание, что ее возможно исследовать и что обращение к ней будет благотворным (если предположить, что они стремятся к высшему, как мы и сделаем ради целей нашей дискуссии). Наконец, они должны верить в богооткровенный творческий процесс – в его существование и благожелательность; это в чем-то сродни вере в то, что «придумывание ответа» на вопрос – реальный, а не созданный искусственно, – во-первых, возможно, а во-вторых, достойно или ценно, по крайней мере в принципе.

Затем звучит прошение: молитва или просьба об откровении, способном преобразить жертвенную душу и стать источником озарений. Ученый (философ, гуманитарий, грешник) смиренно падает на колени и признает бездну своего невежества – перед собой, перед областью своих занятий и перед Богом. Это не преувеличение, если мы говорим о вовлеченности истинного эмпирика: любой ученый, достойный своего имени, испытывает к предмету своего интереса нечто сродни пожизненной преданности. При ее отсутствии более легкомысленному исследователю просто не хватит мотивации, чтобы верно выполнить утомительную работу. Такое признание позволяет искателю получить инсайт – нечто, концептуально и онтологически неотличимое от откровения. Сами слова, описывающие откровение, указывают на автономность и внешнее местонахождение его источника: «вдохновленная мысль», «прикосновение гения», «меня вдруг озарило», «я осознал», «я увидел все в новом свете», «я был подвигнут» (или «что-то внутри сподвигло меня»), «моя точка зрения изменилась», «сдвинулась сама земля», «открылись врата», – весь подобный язык в каком-то смысле свидетельствует о высвобождении знания. Но откуда? И как? И почему? Все это остается нераскрытым, когда кто-то говорит: «Меня вдруг озарило», – независимо от того, вопрос ли это, предполагаемый ответ или гипотеза, – и все это просто принимается как данность, скажем, в отчете о научно-исследовательской работе.

Совпадения в творческом аспекте между гипотетически научной и религиозной практикой на этом не заканчиваются. Мыслитель проходит долгий период ученичества. Эта практика восходит не к традиции рационалистов или эмпириков, а к практике монашества, в которой, в свою очередь, проявилось желание людей объединиться в стремлении к высшему. В усердном поиске истины ученые учатся сомневаться даже в своих собственных предположениях. Это спасение от тирании идеологии, которую часто упускают из вида, и от рабской зависимости от узурпатора и клише – оков интеллекта. Это готовность мыслителя, научная и иная, ради истины пожертвовать своими драгоценными представлениями – даже самыми главными, даже ценнейшими. В той же мере это равноценно принятию необходимости «смерти и возрождения» как непременного условия научного прогресса; принятию идеи о том, что придется отказаться от ряда исходных условий и предпочтений и заменить их новыми. Это немногим отличается от «подчинения себя» «божественной воле».

Такое самоотверженное и смиренное служение угодно Богу, если можно так выразиться, превыше всех остальных. Искренняя, идущая от сердца априорная приверженность истине, за которой нужно следовать, куда бы она ни вела, подобна самому Святому Духу: «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа» (Ин 3:8). И это далеко не все параллели между религиозной практикой и подлинным мышлением. Мыслитель – ученый – открывшийся для появления гипотезы, готовится, как мы уже упоминали, принять (но откуда?) информацию для внесения корректировок. Он стремится стать плодородной и благодатной почвой, где обретут свою ценность новые семена откровения, которых он удостоен. Так он становится, в символическом плане, как минимум Невестой Христовой. Возможно, это будет горькая пилюля для тех, кто почему-то полагает, что сферы науки и религии диаметрально противоположны.