реклама
Бургер менюБургер меню

Джордан Питерсон – Диалог с Богом. История противостояния и взаимодействия человечества с Творцом (страница 15)

18

Попытка утверждать, что моральные и нравственные нормы должны определять именно люди, и нежелание оставить нетронутым необходимый минимум допущений – это горделивый шаг, после которого камень, на котором в ином случае надежно покоился бы дом, превращается в изменчивый, непостоянный песок, который поглощает все, когда подует ветер. Именно в соответствии с этим Христос, само воплощение Слова, утвердившего такие принципы, намного позже настоятельно повторяет:

Итак, всякого, кто слушает слова Мои сии и исполняет их, уподоблю мужу благоразумному, который построил дом свой на камне;

и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот, и он не упал, потому что основан был на камне.

А всякий, кто слушает сии слова Мои и не исполняет их, уподобится человеку безрассудному, который построил дом свой на песке;

и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое.

Конечное и известное окружено бесконечным и неизвестным – и не может его поглотить; попытка расшириться так далеко грозит ему гибелью. Нам крайне важно понять: периферия – приграничная область – это не только уникальная антитеза тому, что находится в центре, и, вопреки распространенному мнению, не его противоположность. «Одному» противостоит не «другой», а «множество», затем – «бесчисленное», затем – «чудовищное», затем – «непостижимое», и, наконец – полный хаос, который хуже смерти. Противоположность «единственности» – это множественность, та самая множественность, чей революционный триумф вполне способен, пусть даже только на время, отобрать у центра приоритет. Впрочем, эта «победа» посеет панику среди любых периферийных или экспериментальных явлений, которым удалось устроиться на границах толерантности, неизбежно окружающих любой идеал.

Во многом это так, поскольку всем подобным явлениям гораздо труднее выразить и сохранить свою идентичность, и оттого их гораздо проще дестабилизировать, нежели центр. Поэтому область действия всего, что носит полуфункциональный или авангардный характер, располагается ближе к тем, кто держится в рамках закона, живет честно и не сворачивает с правильного пути – а не к экстремальным проявлениям пограничья, что бы об этом ни думали последние. Экстремальные проявления – это чудовища, способные поглотить и уничтожить все, включая авангард (и, скорее всего, его они уничтожат первым). Иными словами, периферия может существовать вокруг центра при условии взаимной осторожности обеих сторон – в хрупком, но, вероятно, взаимно выгодном перемирии (с учетом преимуществ, предоставленных, с одной стороны, стабильностью, а с другой – возможностью вариаций). Впрочем, если периферия, охваченная обидой и злобой, практически неизбежными при жизни в тени идеала, устраивает бурные протесты и желает стать центром сама, тогда и у нее начнет возникать ее собственная периферия. Когда ослабевает идеал, этот страшный, но необходимый судья, – возможно, на радость бесправным и угнетенным, – тогда на его место, словно ураган, устремляются хищники и паразиты, драконы истинного хаоса, а бывшие маргиналы, сумевшие возвыситься посредством лжи и мнящие себя «новым центром», первыми кладут головы на плаху. Правда и в том, что помещение периферии в центр лишит маргиналов всей той гедонистической выгоды, которой они обладают де-факто, поскольку любой фетиш, какой бы ни была его природа, возводится в ранг афродизиака лишь в силу нарушения закона и чувства новизны, сопровождающего девиантное поведение. Даже сама по себе новизна оказывается формой стимулирующей награды, поэтому более сильное удовольствие человек испытывает от действий, которых он еще не совершал (маргинальных по умолчанию, хотя они могут быть как благими, когда носят исследовательский характер, так и мятежными, когда сводятся к проступкам). Это верно и для эстетических удовольствий – от наслаждения едой до наслаждения искусством – и в той же мере для проявлений сексуальности. Таким образом, сближение маргиналов с нормой или идеалом подрывает основы даже патологически недоразвитого стремления к удовольствию, составляющего суть очень многих маргинальных практик – и угрожающего более подлинному и правомерному удовольствию, которое мы, что совершенно естественно, испытываем вследствие сопричастия к настоящему и даже искупительному авангарду. Это еще одно препятствие для всех, кто пытается навеки ниспровергнуть нормальный или идеальный порядок, особенно для творческих личностей. К примеру, если всем придется добровольно-принудительно носить собачьи маски, никто не испытает веселья, выразив этим поступком свое своенравие или свою непокорность. В силу того, что маргинальное – это многочисленность, восславить социально отчужденных – возвысить их до уровня, на котором ясно видно первенство – невозможно. И точно так же не получится привлечь ко множеству особое внимание – просто по определению, поскольку «единый» отличается от «многих». Тот, кто кусает больше, чем может проглотить, – даже когда так поступает общество, – рискует задохнуться; тому, кто пытается переварить несъедобное, грозит смерть или еще более страшная участь. В конечном счете нам не удастся сохранить целостность наших знаний в свете всего, что еще не открыто и, возможно, никогда не будет открыто. Как остановить бесконечный регресс сомнений перед лицом абсолютного неведения? Спрашивать: «Почему, почему, почему, почему, почему?» – беспрестанно и вечно.

В Университете Торонто я часто демонстрировал это на семинарах – выбирал одного из студентов, юношу или девушку, и обрушивал на него или на нее ливень вопросов: «Для чего вы прочли лекции перед занятием?» («Хотелось подготовиться к дискуссии».) «Почему для вас была важна такая подготовка?» («Хотелось показать себя в классе с лучшей стороны».) «Почему вас тревожило это желание?» («Хочу сдать экзамен».) «Зачем вам его сдавать?» («Мне нужна степень».) «Зачем вам степень?» («Хочу быть конкурентоспособным на рынке труда после окончания университета».) «Почему успех такого рода хоть сколь-либо важен для вас?» Именно в этот момент путь отвечавшего – восхождение по лестнице Иакова или спуск в подземный мир – нередко становился трудным. «Без хорошей работы я буду жалким нищим». «Почему для кого-либо, и в том числе для вас, имеет значение то, будете ли вы нищим страдальцем?» Здесь уместно привести фрагмент «Исповеди» Льва Толстого – автобиографии, где великий русский писатель рассказывает о том, как им овладевал самоубийственный дух нигилизма, и о том, что позволило ему отойти от края бездны. В приведенном отрывке он описывает свой сон (текст сокращен и несколько перестроен для нужд настоящего примера):

Вижу я, что лежу на постели. И мне ни хорошо, ни дурно, я лежу на спине. Но я начинаю думать о том, хорошо ли мне лежать; и что-то, мне кажется, неловко ногам: коротко ли, неровно ли, но неловко что-то <…> Тут только я спрашиваю себя то, чего прежде мне и не приходило в голову. Я спрашиваю себя: где я и на чем я лежу? И начинаю оглядываться и прежде всего гляжу вниз, туда, куда свисло мое тело, и куда, я чувствую, что должен упасть сейчас. Я гляжу вниз и не верю своим глазам. Не то что я на высоте, подобной высоте высочайшей башни или горы, а я на такой высоте, какую я не мог никогда вообразить себе. <…> И наблюдая свою постель, я вижу, что лежу на плетеных веревочных помочах, прикрепленных к бочинам кровати. Ступни мои лежат на одной такой помочи, голени – на другой, ногам неловко. Я почему-то знаю, что помочи эти можно передвигать. <…> Сердце сжимается, и я испытываю ужас. Смотреть туда ужасно. Если я буду смотреть туда, я чувствую, что я сейчас соскользну с последних помочей и погибну. Я не смотрю, но не смотреть еще хуже, потому что я думаю о том, что будет со мной сейчас, когда я сорвусь с последних помочей. И я чувствую, что от ужаса я теряю последнюю державу и медленно скольжу по спине ниже и ниже. Еще мгновенье, и я оторвусь.

Вверху тоже бездна. Я смотрю в эту бездну неба и стараюсь забыть о бездне внизу, и, действительно, я забываю. Бесконечность внизу отталкивает и ужасает меня; бесконечность вверху притягивает и утверждает меня. Я так же вишу на последних, не выскочивших еще из-под меня помочах над пропастью; я знаю, что я вишу, но я смотрю только вверх, и страх мой проходит. Как это бывает во сне, какой-то голос говорит: «Заметь это, это оно!» и я гляжу все дальше и дальше в бесконечность вверху и чувствую, что я успокаиваюсь.

Такого места, где непременно кончатся вопросы, нет, – и никогда не настанет мгновение, когда бы они в силу необходимости прекратились. Весь наш путь очень легко, даже слишком легко может превратиться в нескончаемое движение вспять, которое гнетет, лишает воли, повергает в уныние. Ни один студент из тех, кто приходит в класс, – более того, никто из тех, кто принимает участие в какой-либо деятельности, – не делает этого без каких-либо допущений, принятых на основе веры, насколько бы имплицитной она ни была. Фишка должна где-то остановиться. В ином случае их одолеют сомнения, и вместо того, чтобы сосредоточиться на непосредственной задаче, они нерешительно замрут на перепутье, попытаются идти по всем дорогам сразу или так и не выберут пути, все их усилия пойдут прахом, и их, что почти несомненно, охватит смятение. Когда люди и общества теряют веру в свои цели, на каком бы уровне «небесной иерархии» это ни произошло, они теряют уверенность в своей идентичности и своем предназначении, затем ниспровергают их и оканчивают свой путь в пустыне – в тревоге, в отчаянии; лишенные надежды, они становятся озлобленными и циничными нигилистами, жаждущими наслаждений и одержимыми властью. Духовный паралич, бездействие, крушение всех планов – вот их состояние. Именно к нему ведет сомнение в целостности или хотя бы в существовании высшего уровня – и, возможно, это пагубнее всего, даже если последствия упадка духа проявляются спустя десятки лет или даже по прошествии еще большего срока. Итак, вера в космос, сад и себя составляет необходимое, даже неизбежное основание для развития, поскольку альтернативой оказываются бесконечные сомнения, регресс и падение в бездну.