18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 27)

18

Эллада – полуобнаженные мужчины, чьи тела отливают оливковым маслом, сидят они на ступенях храма, рассуждают о добре и истине, а на заднем плане борются гибкотелые мальчики, пасутся мирные стада коз. Свободный разум в свободном теле. Картина более чем идеализированная: мечта, иллюзия. Но как нам еще жить, если не мечтами?

– Я с тобой согласна. Но кто теперь верит в эллинизм? Да хотя бы помнит само это слово?

– И тем не менее ты не понимаешь мою мысль. Эллинизм был единственной концепцией хорошей жизни, которую смог выдвинуть гуманизм. Когда эллинизм потерпел неудачу – а это было неизбежно, поскольку он не имел ничего общего с жизнью реальных людей, – гуманизм обанкротился. Этот человек за ланчем отстаивал ту точку зрения, что область занятий гуманитариев – набор приемов, науки о человеке. Сплошная схоластика. Какой молодой человек, какая молодая женщина, у которых в жилах бурлит кровь, захотят всю жизнь протирать штаны в архивах или без конца заниматься explications de texte [59]? ПО-МОЕМУ, СМЫСЛ ТАКОЙ: он говорил о чем-то вроде «гуманитарности» как о наборе техник, гуманитарных наук.

– Но эллинизм, без всяких сомнений, был одним из этапов в истории гуманитарных наук. С тех пор появились более крупные, более содержательные концепции того, какой может быть человеческая жизнь. Например, бесклассовое общество. Или мир, из которого изгнаны бедность, болезни, неграмотность, расизм, сексизм, гомофобия, ксенофобия и все прочее из длинного дурного списка. Я не ходатайствую ни за одну из этих концепций. Я просто указываю, что люди не могут жить без надежды или, возможно, без иллюзий. Если бы ты обратилась к кому-нибудь из присутствовавших на ланче и попросила их как гуманитариев или как минимум дипломированных специалистов по гуманитарным наукам сформулировать цель их работы, то они наверняка ответили бы, пусть и завуалированно, что они хотят улучшить судьбу человечества.

– Да. И таким образом они показывают себя истинными последователями их предков-гуманитариев. Которые предложили мирскую концепцию спасения. Воскресение без вмешательства Христа. По примеру греков. Или по примеру американских индейцев. Или по примеру зулусов. Что ж, это невозможно.

– Ты говоришь, это невозможно. Потому что – хотя никто из них и не догадывался об этом – греки были прокляты, индейцы были прокляты, зулусы были прокляты.

– Я ничего не говорила о проклятии. Я говорю только об истории, о хронике усилий, предпринимавшихся гуманистами. Это невозможно. Extra ecclesiam nulla salvatio [60].

Элизабет отрицательно качает головой.

– Бланш, Бланш, Бланш, – говорит она. – Кто бы мог подумать, что ты станешь таким консерватором.

Бланш улыбается ей неприветливой улыбкой. В ее очках посверкивает отражение светильников.

Суббота – ее последний полный день в Африке. Она проводит его в Марианхилле – в миссии, которая стала самым важным делом в жизни ее сестры, ее домом. Завтра она отправится в Дурбан. Из Дурбана полетит в Бомбей, а оттуда в Мельбурн. И на этом все закончится. «Мы больше не увидим друг дружку, Бланш и я, – думает она, – в этой жизни не увидим».

Она приехала на церемонию выпуска, но на самом деле Бланш хотела, чтобы она увидела то, что стояло за приглашением: больницу. Это зрелище не для нее. Она слишком часто видела эту картину по телевизору и больше уже не может смотреть: руки с проступающими костями, раздувшиеся животы, большие бесстрастные глаза умирающих детей, неизлечимых, неухоженных. «Пронеси чашу сию мимо меня! – молча молится она. – Я слишком стара, чтобы видеть это, слишком стара и слаба. Я просто распла́чусь».

Но в данном случае она не может отказать – не может отказать, когда просит ее собственная сестра. И на самом деле все оказывается не так плохо, не настолько плохо, чтобы сломать ее. Средний медицинский персонал безупречен, оборудование новое – плоды деятельности сестры Бриджет на поле фандрайзинга, – атмосфера мягкая и даже радостная. В палатах, наряду с персоналом, женщины в местных одеждах. Она думает, что это матери и бабушки, но Бланш объясняет: это целительницы, народные целительницы. И тогда она вспоминает: именно этим и знаменит Марианхилл, это выдающаяся новация Бланш – открыть больницу для народа, чтобы местные целители работали бок о бок с врачами, использующими западные методы.

Что касается детей, то Бланш, видимо, убрала самые безнадежные случаи с глаз долой, но Элизабет удивлена тем, как веселы могут быть даже умирающие дети. Все – как писала Бланш в своей книге: с любовью, заботой и необходимыми лекарствами эти невинные дети могут без страха подойти к вратам смерти.

Бланш приводит ее и в часовню. Войдя в скромное здание из кирпича и металла, Элизабет сразу же удивляется, видя за алтарем резное деревянное распятие, изображающее изможденного Христа с похожим на маску лицом, увенчанного терновым венком из настоящей акации, его ноги и руки пробиты не гвоздями, а стальными болтами. Сама фигура почти в человеческий рост, крест поднимается почти до голых стропил; все это сооружение является доминирующим в часовне, подавляет все остальное.

Бланш сообщает ей, что фигура Христа была вырезана местным мастером. Много лет назад миссия приютила его, предоставила ему мастерскую, стала платить ежемесячное жалованье. Не хочет ли она с ним встретиться?

И потому теперь этот старик с желтыми зубами, в комбинезоне, с корявым английским, представленный ей просто как Джозеф, отпирает для нее дверь сарая в дальнем углу миссии. У дверей густая трава, отмечает она, – сюда давно никто не заходил.

Внутри ей приходится отметать рукой паутину. Джозеф нащупывает выключатель, щелкает им туда-сюда. Безрезультатно.

– Лампочка нет, – говорит он, но ничего не делает.

Свет проникает внутрь только через открытую дверь и щели между крышей и стенами. Глаза через некоторое время привыкают.

В центре сарая стоит длинный самодельный стол. На нем и около него груды резных деревянных фигур. У стены на паллетах лежат бревна, на некоторых еще сохраняется кора, и пыльные деревянные коробки.

– Мой мастерская, – говорит Джозеф. – Когда молодой, работал тут весь день. Теперь совсем старый стал.

Она берет распятие, не самое большое, но достаточно крупное: восемнадцатидюймовый Христос на кресте, тяжелое красноватое дерево.

– Как называется это дерево?

– Кари. Кари дерево.

– Вы это сами вырезали?

Она держит распятие в вытянутой руке. Как и в часовне, лицо человека в агонии представляет собой формализованную, упрощенную маску в одной плоскости, глаза-щели, рот открыт в оцепенении. А тело вполне натуралистичное; она предполагает, что скопировано с какого-то европейского образца. Колени у человека на кресте приподняты, словно он пытается смягчить боль в руках, перенеся часть своего веса на гвоздь, пронзивший его ноги.

– Я вырезал всех Иисус. Крест иногда делать помощник. Мои помощник.

– А где теперь ваши помощники? Здесь больше никто не работает?

– Нет, все мой помощник ушли. Слишком много крест. Слишком много крест продать.

Она рассматривает содержимое одной из коробок. Миниатюрные распятия высотой три-четыре дюйма, вроде того, которое носит ее сестра. Десятки распятий с тем же лицом-маской, та же поза с поднятыми коленями.

– Вы не вырезаете что-нибудь еще? Животных? Лица? Обычных людей?

Джозеф корчит гримасу.

– Животный они для турист, – с презрением говорит он.

– Вы не делаете сувениров для туристов. Туристское искусство не для вас.

– Нет, никакой туристское искусство.

– Зачем вы тогда это делаете?

– Для Иисус, – говорит он. – Да, для Наш Спаситель.

– Я видела коллекцию Джозефа, – говорит она. – В этом есть некоторая одержимость, тебе не кажется? Один и тот же образ снова и снова.

Бланш не отвечает. Они сидят за ланчем; в обычных обстоятельствах Элизабет назвала бы такой ланч скудным: дольки томатов, несколько подвядших листьев салата, вареное яйцо. Но у нее нет аппетита. Она кладет в рот кусочки листьев салата; запах яйца вызывает у нее тошноту.

– Как действует экономика этого промысла? – продолжает она. – Я говорю об экономике религиозного искусства в наши дни и нашу эпоху.

– Джозеф прежде был оплачиваемым работником Марианхилла. Ему платили за эти распятия и за всякую поденщину. Последние восемнадцать месяцев он на пенсии. У него артрит – ты, наверно, заметила его руки.

– Но кто покупает его работы?

– У нас есть два магазина в Дурбане. Их покупают и другие миссии для перепродажи. Может, это и не искусство, по западным стандартам, но они искренние. Несколько лет назад Джозеф получил заказ из церкви в Иксопо. Заработал тысячи две рэндов. Мы до сих пор получаем заказы на малые распятия. Школы, католические школы, покупают их для награждений.

– Для награждений. Получил хорошую оценку по закону Божию – получай распятие, изготовленное Джозефом.

– В общем, да. А что в этом плохого?

– Ничего. И все же у него перепроизводство, да? Там в сарае сотни распятий, все одинаковые. Почему ты не просила его делать что-то еще, кроме распятий, крестных мук? Как это отражается на человеческой – если мне позволено использовать это слово – душе, если он всю свою трудовую жизнь проводит за вырезанием снова и снова человека в агонии? Ну, когда у него не выпадает сторонняя работа.