18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 26)

18

Я хочу сказать, что наше буквалистское понимание книг в студенческие годы объясняется тем, что мы искали наставлений, наставлений в нашей растерянности. Мы находили такие наставления у Лоуренса или у Элиота, раннего Элиота: возможно, наставления иного рода, но все равно это были наставления – как мы должны прожить наши жизни. Остальное наше чтение, по сравнению с этим, было зубрежкой, чтобы сдать экзамены.

Если гуманитарные науки хотят выжить, то они, безусловно, должны учитывать эти энергии и жажду наставления: жажду, которая по большому счету есть поиск спасения.

Она наговорила много слов, больше, чем собиралась, и теперь в наступившей тишине она видит, что ее слушали и другие присутствующие. Даже ее сестра повернулась к ней.

– Когда сестра Бриджет, – громко говорит декан во главе стола, – предложила нам пригласить вас на это счастливое событие, мы не поняли, что среди нас будет та самая Элизабет Костелло. Добро пожаловать. Мы вам рады.

– Спасибо, – отвечает она.

– Часть из того, что вы говорили я не мог не услышать чисто по законам физики, – продолжает декан. – Значит, вы согласны с вашей сестрой в ее мрачном взгляде на будущее гуманитарных наук?

Она должна тщательно выверять свои слова.

– Я всего лишь говорила, – отвечает она, – что наши читатели – в особенности, наши молодые читатели – приходят к нам с определенным запросом, и если мы не можем или не хотим удовлетворять этот их запрос, то нам не стоит и удивляться, если они отворачиваются от нас. Но у нас с сестрой разный бизнес. Она сказала вам, что она думает. Что касается меня, то я бы сказала, что если книга научит нас понимать самих себя, то этого будет достаточно. Любой читатель должен удовлетвориться этим. Или почти любой читатель.

Они смотрят на ее сестру в ожидании ее реакции. Учить нас понимать самих себя: что это еще, если не studium humanitatis?

– Это обмен мнениями за ланчем, – говорит сестра Бриджет, – или мы говорим серьезно?

– Мы говорим серьезно, – отвечает декан. – Мы серьезны.

Вероятно, Элизабет имеет смысл пересмотреть мнение о нем. Возможно, он не просто какой-то очередной бюрократ от науки, совершающий движения, надлежащие принимающей стороне, а душа, которая жаждет общения с другой душой. Нельзя исключать и такую возможность. Что говорить, может быть, это то, что в глубине своих существ представляют собой все они: страждущие души. Она не должна спешить с выводами. В чем в чем, а в уме этим людям не откажешь. И теперь они уже должны понять, что в сестре Бриджет, нравится им это или нет, они имеют человека, выходящего за рамки ординарности.

– Мне нет необходимости сверяться с романами, – говорит ее сестра, – чтобы знать, на какую мелочность, какую низость, какую жестокость способен человек. С этого мы и начинаем, все мы. Мы падшие существа. Если изучение человечества сводится всего лишь к тому, чтобы показывать нам наши темные задатки, то я не собираюсь тратить на это время – у меня есть другие дела, получше. Если же, с другой стороны, изучение человечества должно быть изучением того, кем может стать возрожденный человек, то это другая история. Впрочем, вы уже достаточно наслушались лекций для одного дня.

– Но ведь именно за это и выступали гуманисты и эпоха Возрождения, – говорит молодой человек, сидящий рядом с миссис Годвин. – За тот род людской, каким род людской может быть. За возвышение человека. Гуманисты не были тайными атеистами. Они даже не были тайными лютеранами. Они были христианами-католиками, как и вы, сестра. Вспомните Лоренцо Валлу[55]. Валла не имел ничего против церкви, просто он знал греческий лучше, чем Иероним Стридонский [56], и указал на некоторые ошибки, которые совершил Иероним при переводе Нового Завета. Если бы церковь согласилась с принципом, что Вульгата [57] Иеронима является творением человека, а потому может быть улучшена, а не является самим Словом Господа, то, возможно, вся история Запада пошла бы другим путем.

Бланш хранит молчание. Молодой человек продолжает.

– Если бы церковь в целом была в состоянии признать, что ее учения и вся ее система верований основаны на текстах, а эти тексты предрасположены, с одной стороны, ко всевозможным ошибкам, а с другой стороны, к огрехам при переводе, потому что перевод всегда несовершенный процесс, и если бы церковь к тому же была способна согласиться с тем, что интерпретация текстов – дело сложное, чрезвычайное сложное, а не присваивала себе монополию на интерпретацию, тогда сегодня не было бы между нами этого спора.

– Но как иначе мы можем узнать, насколько трудно дело интерпретации, – говорит декан, – если не через постижение определенных исторических уроков, уроков, которые церковь пятнадцатого века вряд ли могла предвидеть?

– Каких уроков?

– Таких, как контактов с сотнями других культур, у каждой свой язык, своя история, своя мифология и свой уникальный взгляд на мир.

– Тогда я бы сказал, что гуманитарные науки и только гуманитарные науки, – говорит молодой человек, – и подготовка, которую дают гуманитарные науки, только они позволят нам найти путь в этом новом мультикультурном мире, и именно, именно потому, – он от возбуждения чуть ли не стучит кулаком по столу, – что гуманитарные науки связаны с чтением и интерпретацией. Гуманитарные науки начинаются, по словам нашего сегодняшнего лектора, с науки чтения текстов и развиваются как несколько дисциплин, посвященных интерпретации.

– На самом деле это называется науки о человеке, – говорит декан.

Молодой человек морщит лоб.

– Это отвлекающий маневр, мистер декан. Если вы не возражаете, я тогда буду оперировать такими терминами, как studia, или дисциплины, а не науки.

Такой молодой, думает она, и такой самоуверенный. Он, видите ли, будет оперировать такими терминами, как studia.

– А как насчет Винкельмана[58]? – говорит ее сестра.

Винкельман? Молодой человек смотрит на нее непонимающим взглядом.

– Узнал бы себя Винкельман на той картине гуманиста, которую вы рисуете? А вы рисуете картину ремесленника – интерпретатора текстов.

– Я не знаю. Винкельман был великим ученым. Может быть, и узнал бы.

– Или Шеллинг, – гнет свое Бланш – Или любой из тех, кто более или менее открыто верил, что Греция предлагала лучший идеал цивилизации, чем иудеохристианство. Или, если уж об этом зашла речь, чем любой из тех, кто уверовал, что человечество заблудилось и должно вернуться к своим первобытным корням и начать все заново. Иными словами, антропологов. Лоренцо Валла – если уж вы упомянули Лоренцо Валла – был антропологом. За исходную точку он брал человеческое общество. Вы говорите, что первые гуманисты не были тайными атеистами. Да, не были. Они были тайными релятивистами. Иисус в их глазах принадлежал своему собственному миру, или, как бы мы сказали сегодня, своей собственной культуре. Их задача как ученых состояла в том, чтобы понять мир и интерпретировать его в соответствии с представлениями их эпохи. Как со временем их задачей станет интерпретация мира Гомера. И так до Винкельмана.

Бланш резко замолкает, смотрит на декана. Не подал ли он ей какого-то сигнала? Не постукивал ли он, как это ни невероятно, ее – сестру Бриджет – по коленке под столом?

– Да, – говорит декан, – очаровательно. Нам следовало пригласить вас на целый курс лекций, сестра. Но, к сожалению, у некоторых из нас есть свои обязанности. Может быть, когда-нибудь в будущем…

Он подвешивает эту вероятность в воздухе; сестра Бриджет любезно наклоняет голову.

Они снова в отеле. Она устала, она должна принять что-нибудь, чтобы прогнать продолжающуюся тошноту, должна лечь. Но этот вопрос продолжает грызть ее: откуда у Бланш такая враждебность к гуманитарным наукам? «Мне нет необходимости сверяться с романами», – сказала Бланш. Неужели эта враждебность каким-то образом направлена на нее? Хотя она добросовестно отправляла Бланш свои книги, как только они выходили из печати, она не видит никаких признаков того, что Бланш читала хоть одну из них. Не пригласили ли ее в Африку как представителя ученых-гуманитариев, или писателей-романистов, или тех и других, чтобы преподать ей последний урок, перед тем как их обеих опустят в могилу? Неужели Бланш именно так представляет себе ее? Правда – и она должна донести это до Бланш – состоит в том, что она никогда не была ревнителем гуманитарных наук. В этом предприятии было что-то слишком самодовольно мужественное, слишком самолюбивое. Она должна вразумить Бланш.

– Винкельман, – говорит она Бланш. – Что ты имела в виду, вспомнив Винкельмана?

– Я хотела напомнить им, к чему приводит изучение классики. К эллинизму как к альтернативной религии. Альтернативной христианству.

– Я так и подумала. Как альтернатива для нескольких эстетов, нескольких весьма образованных продуктов европейской образовательной системы. Но, безусловно, не как альтернатива, имеющая широкую популярность.

– Ты не понимаешь мою мысль, Элизабет. Эллинизм был альтернативой. Эллада была единственной альтернативой христианской концепции, которую смог предложить гуманизм. Они могли указывать перстом на греческое общество – на абсолютно идеализированную картинку греческого общества, но откуда обычные люди могли знать, что это обман? – и говорить: Взирайте, вот как мы должны жить – не в загробном мире, а здесь и сейчас.