Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 22)
Наступает очередь Элизабет.
– Выраженная вами озабоченность, профессор О’Херн, весьма основательна, и я не уверена, что могу дать на это столь же основательный ответ. Вы, конечно, правы в том, что касается истории. Доброта к животным стала социальной нормой совсем недавно – в последние сто пятьдесят – двести лет, да и то лишь всего в одной части мира. Вы правы, когда связываете эту историю с историей борьбы за права человека, поскольку озабоченность судьбой животных является, исторически говоря, ответвлением более широкой озабоченности, свойственной человеку, – среди прочего, судьбой рабов и детей.
Однако доброта по отношению к животным – и здесь я использую слово
Возвращаясь к Декарту, я бы хотела только сказать, что он видел разрыв континуума между животными и человеческими существами по причине своей неполной информированности. Наука во времена Декарта не знала ни больших обезьян, ни морских млекопитающих, а потому не имела оснований оспорить предположение, что животные не умеют думать. И, конечно, она не имела доступа к окаменелостям, которые наглядно показали бы градуированный континуум всех антропоидов, от высших приматов до Homo sapiens, – антропоидов, которые, нельзя не отметить, были истреблены человеком в ходе его восхождения к власти.
Хотя я и соглашаюсь с вашим аргументом насчет культурного высокомерия Запада, я полагаю, что те, кто был инициатором индустриализации жизненного цикла животных и меркантилизации их плоти, по праву должны во искупление своей вины быть и среди первых, привлеченных за это к суду.
О’Херн представляет свой второй тезис.
– Я читал научную литературу, – говорит он, – и выяснил, что усилия, которые были предприняты с целью показать, что животные могут мыслить стратегически, получать общие представления или коммуницировать с помощью символов, не увенчались успехом. Успехи, которых оказались способны достичь человекообразные обезьяны, сравнимы разве что с «достижениями» человека, лишенного дара речи и страдающего сильной умственной деградацией. Если так, то разве не правильно отнести животных, даже высших животных, к абсолютно другому юридическому и этическому царству, а не к этой унизительной человеческой подкатегории? Нет ли некой мудрости в традиционном подходе, который говорит, что животные не могут иметь юридических прав, потому что они не личности, даже не потенциальные личности, каковыми являются человеческие эмбрионы? Разрабатывая правила взаимоотношений с животными, не разумнее было бы сделать так, чтоб такие правила применялись к нам и к нашему обращению с ними, как это и имеет место на настоящий момент, а не декларировать права, которые животные не могут потребовать, реализовать или даже понять?
Очередь Элизабет.
– Для адекватного ответа, профессор О’Херн, мне бы потребовалось больше времени, чем у меня есть, потому что я бы сначала хотела рассмотреть всю проблему прав и то, как мы их получаем. Поэтому позвольте мне поделиться с вами одним наблюдением: программа научных экспериментов, которая приводит вас к выводу, что животные недоразвиты, в высшей мере антропоцентрична. Она ценит способность животного найти выход из тупикового лабиринта, игнорируя тот факт, что, если бы исследователя, который сконструировал этот лабиринт, сбросили на парашюте в джунгли Борнео, он или она умерли бы от голода через неделю. Я даже пойду дальше. Если бы мне как человеческому существу сказали, что стандарты, по которым в этих экспериментах оцениваются животные, – это человеческие стандарты, я бы чувствовала себя оскорбленной. А вот эти эксперименты как раз и можно назвать недоразвитыми. Бихевиористы, которые их сочиняли, заявляют, что мы приходим к пониманию того или иного явления только в ходе создания абстрактных моделей, а потом опробования этих моделей в реальности. Какая чушь. Мы приходим к пониманию мира, погружая себя и свой разум в сложности. Есть что-то самооглупляющее в том, как научный бихевиоризм отворачивается от сложности жизни.
Что касается разговоров о том, что животные слишком недоразвиты и глупы, чтобы говорить от своего имени, то рассмотрите следующую последовательность событий. Когда Альбер Камю был маленьким мальчиком и жил в Алжире, его бабушка попросила его принести курицу из клетки на их заднем дворе. Он принес и увидел, как бабушка отрезала курице голову кухонным ножом, а потом ловила кровь в миску, чтобы не загадить пол.
Предсмертный крик этой курицы запечатлелся в памяти мальчика так глубоко, что в 1958 году он написал страстное эссе против гильотинирования. В результате, частично и из-за этой полемической работы, смертная казнь во Франции была отменена. Кто теперь может сказать, что та курица не заговорила? [50]
О’Херн:
– Я делаю следующее заявление, предварительно обдумав его, осознавая, какие исторические ассоциации оно может вызвать. Я не считаю, что жизнь для животных важна в той же мере, что и для нас наша жизнь. Можно сказать с уверенностью, что животные, умирающие так же, как мы, инстинктивно противятся смерти. Но они не
По этой причине я хочу высказать предположение, что смерть для животного есть нечто естественное, нечто такое, чему может противиться организм, но не противится душа. И чем ниже опускаемся мы по шкале эволюции, тем вернее это положение. Для насекомого смерть есть разрушение систем, которые поддерживают жизнь в организме, и ничего более.
Для животных смерть и жизнь неразрывно связаны, одно вытекает из другого. И только среди некоторых человеческих существ, наделенных очень живым воображением, мы видим такой острый ужас перед смертью, что они проецируют этот ужас и на другие существа, включая животных. Животные живут, а потом умирают, только и всего. Поэтому приравнивать мясника, который обезглавливает курицу, к палачу, который убивает человеческое существо, есть серьезная ошибка. Эти события несравнимы. У них разный вес, их взвешивают на разных весах.
Это ставит перед нами вопрос о жестокости. Я бы сказал, что убивать животных не противозаконно, потому что их жизни не настолько важны для них самих, как наши для нас; в прежние времена сказали бы, что у животных нет бессмертной души. С другой стороны, противозаконной я бы назвал беспричинную жестокость. Поэтому важно выступать за человеческое отношение к животным, даже – и в особенности – на скотобойнях. Это долгое время и является целью организаций, заботящихся о благе животных, и за это я выражаю им признательность.
Мое самое последнее соображение касается того, что забота о животных в движении за права животных представляется мне удручающе абстрактной. Я хочу заранее извиниться перед нашим лектором за кажущуюся резкость того, что я сейчас скажу, но я убежден, что сказать это необходимо.
Из многих типов любителей животных, которых я вижу вокруг себя, позвольте мне выделить два. Это, с одной стороны, охотники, люди, которые ценят животных на самом элементарном нерефлекторном уровне, которые часами выслеживают и загоняют их, которые, убив их, получают удовольствие от вкуса их мяса. И это, с другой стороны, люди, которые почти не контактируют с животными, или по крайней мере с теми видами, защитой которых они озабочены, как то домашняя птица и скот, но в то же время хотят, чтобы все животные вели – в экономическом вакууме – утопическую жизнь, в которой все они будут чудесным образом накормлены и никто никем не будет съеден.
Кто из этих двоих, спрашиваю я, больше любит животных?
Именно потому, что борьба за права животных, включая и право на жизнь, слишком абстрактна, я нахожу ее неубедительной и, в конечном счете, бесполезной. Сторонники этого движения много говорят о едином сообществе с животными, но как они на самом деле будут жить в таком сообществе? Фома Аквинский утверждает, что дружба между людьми и животными невозможна, и я склонен согласиться с этим. Невозможно дружить ни с марсианином, ни с летучей мышью по той простой причине, что у вас с ними очень мало общего. Мы определенно можем