Джон Китс – Стихотворения (страница 120)
Оба стихотворения — образцы некоей разновидности рондо, к которой я, кажется пристрастился. Здесь перед вами одна основная мысль — и развивается она с большей легкостью и свободой, нежели это позволяет сонет, доставляя тем самым большее удовольствие. Я намерен выждать несколько лет, прежде чем начать публиковать разные небольшие стихотворения, однако впоследствии надеюсь составить из них сборник, достойный внимания: он порадует тех, кто не в силах выдержать бремя длинной поэмы. В моем письме-дневнике я собираюсь переписывать для вас стихи по мере их рождения на свет — вот на этой самой странице, я вижу, как раз остается место для стишка, который я написал на одну мелодию, когда слушал музыку:
<...>
30. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ
Дорогой Хейдон,
Ты, должно быть, в недоумении — где я и чем занят. Я почти все время провожу в Хэмпстеде и ничем не занят: пребываю в настроении qui bono,[428] [429] давно сойдя с дороги, ведущей к эпической поэме. Не думай, что я о тебе забыл. Нет, чуть ли не через день я посещал Эбби и юристов. Сообщи мне, как твои дела и как ты настроен.
Ты великолепно выступил во вчерашнем «Экзаминере».[430] Среди каких ничтожных людей мы живем! На днях я зашел в скобяную лавку — с теми же самыми чувствами: в наше время что люди, что жестяные чайники — все едино. В 35 лет они уже не учатся в школе, но говорят как двадцатилетние. Беседа в наши дни не служит средством познания: в ней стремятся только к тому, чтобы блеснуть остроумием.
В этом отношении два совершенно различных человека — Вордсворт и Хент — очень похожи друг на друга. Один мой приятель заметил на днях, что если бы сейчас лорд Бэкон произнес два слова на званом вечере, разговор тотчас бы прекратился. Я убежден в этом — и потому принял решение: никогда не писать просто ради сочинения стихов, но только от избытка знания и опыта, приобретенных, быть может, за долгие годы раздумий — в противном случае я останусь нем. Я буду упиваться собственным воображением, так как испытал удовлетворение от одних лишь грандиозных замыслов, не утруждая себя стихоплетством. Я не загублю свою любовь к сумраку написанием Оды Тьме!
Что касается средств к существованию, то ради этого писать я не стану: я не собираюсь отираться в самой что ни на есть вульгарной толпе — в толпе литераторов. Подобные решения я принимаю, трезво взглянув на себя и испытав свои силы при подъеме умственных тяжестей. Мне двадцать три года, я мало знаю и обладаю посредственным умом. Прилив энтузиазма подстрекнул меня к созданию нескольких недурных отрывков, но это мало что значит.
Я не мог навестить тебя — выходил в город только по делам, это отняло много времени. Отвечай мне без задержки.
Всегда твой
Джон Китс.
31. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ
(14 февраля — 3 мая 1819 г. Хэмпстед)
<...> — Вудхаус повел меня в свою кофейную и заказал бутылку бордосского. Отныне я поклонник бордосского: стоит мне только заполучить бордосское, я должен немедля его выпить. Это единственное чувственное наслаждение, к которому я пристрастился. Разве, плохо было бы послать вам несколько виноградных лоз — нельзя ли это сделать? Я постараюсь узнать. Ах, если бы вам удалось изготовить вино, похожее на бордосское, чтобы пить его летними вечерами в беседке, увитой зеленью! Воистину оно прекрасно:[431] оно наполняет рот свежестью и протекает в горло прохладной безмятежной струей; оно не ссорится с печенкой — нет, это подлинный миротворец — оно тихо покоится в желудке, как покоилось некогда в гроздьях; оно благоуханно как сотовый мед. Эфирные частицы его состава взмывают ввысь и проникают в мозг, но не врываются в обиталища мысли подобно дебоширу в сомнительном заведении, который в поисках своей дамы мечется от двери к двери и молотит кулаками куда попало. Нет, бордосское ступает неслышными стопами — как Аладин по волшебному замку. Прочие вина, более крепкие и спиртуозные, превращают человека в Силена; бордосское делает его Гермесом, а женщину наделяет душой и бессмертием Ариадны, для которой Вакх, я уверен, всегда держал наготове целый подвал бордосского, однако ни разу не мог уговорить ее осушить больше двух чаш. Я сказал, что бордосское — мое единственное чувственное пристрастие, однако забыл упомянуть дичь: я не в силах устоять перед грудкой куропатки, перед филе зайца, перед спинкой тетерева, перед крылышком фазана или вальдшнепа passim.[432] — Кстати, та леди, которую я встретил в Гастингсе (я писал вам о ней — кажется, в прошлом письме) в последнее время щедро одаряла меня дичью, что позволило мне и самому преподносить подарки: на днях она вручила мне фазана, которого я отнес миссис Дилк — завтра вместе с Райсом, Рейнолдсом и нашими вентворцами мы им и отобедаем. Следующего я приберегу для миссис Уайли. — На этих небольших листках бумаги писать гораздо приятней, чем на тех огромных и тонких листках, которые теперь, наделось, вами уже получены: хотя нет, вряд ли письмо могло дойти так скоро. — В письмах к вам я еще ни словом не обмолвился о своих делах. Если говорить коротко, то причин для отчаяния нет. Поэма моя не имела ни малейшего успеха. В этом году или в начале будущего я думаю еще раз попытать счастья у публики. Если рассуждать эгоистически, то я стал бы хранить молчание из гордости и презрения к общественному мнению, но ради вас и Фанни соберусь с духом и сделаю еще одну попытку. Не сомневаюсь, что при настойчивости через несколько лет добьюсь успеха, однако нужно набраться терпения: журналы расслабили читательские умы и приохотили их к праздности — немногие теперь способны мыслить самостоятельно. Кроме того, эти журналы становятся все более и более могущественными, особенно «Куортерли». Их власть сходна с воздействием предрассудков: чем больше и чем дольше толпа поддается их влиянию, тем сильнее они разрастаются и укореняются, отвоевывая себе все больший простор. Я питал надежду, что когда люди увидят, наконец, — а им уже пора увидеть — всю глубину беззастенчивого надувательства со стороны этой журнальной напасти, они с презрением от нее отвернутся, но не тут-то было: читатели — что зрители, толпящиеся в Вестминстере вокруг арены, где происходят петушиные бои — им нравится глазеть на драку и решительно все равно, какой петух победит, а какой окажется побежденным. <...>
О Бейли у меня есть что порассказать. Сначала, прежде чем говорить о своем отношении к этой истории, постараюсь, насколько возможно, припомнить все обстоятельства дела и пояснее их изложить. Бейли, как вам известно, изрядно терзался из-за некой маленькой деревенской кокетки; когда я был у него в Оксфорде, то думал, что он вот-вот распрощается с жизнью, и уж никак не подозревал того, о чем узнал позже — а именно: как раз в то самое время он страстно домогался руки Марианны Рейнолдс. Представьте же мое изумление, когда после этого я узнал, что он не переставал обхаживать и некую мисс Мартин. Так обстояли дела, когда после посвящения в священники он получил приход где-то возле Карлайла. Там проживает семейство Глейг[433] — и вот, представьте, податливое его сердце не устояло перед чарами мисс Глейг, а посему он взял, да и прекратил всякие сношения с лондонскими знакомыми обоего пола. Подробностей я сейчас толком не помню, однако наверняка знаю следующее: он показал мисс Глейг свою переписку с Марианной, вернул той все ее письма и потребовал назад свои, а также написал миссис Рейнолдс в весьма резком тоне. Что касается интрижки с мисс Мартин, больше мне ничего не известно. Ясно, что Бейли вел себя отвратительно. Важно разобраться: виной тому отсутствие деликатности и врожденная беспринципность или же невежество и непривычка к вежливости. Что побудило его к этому — слабость характера?! Да, безусловно. Необходимость жениться? Вероятно, и это тоже. И потом Марианна всегда так носилась с ним, хотя ее мать и сестра немало дразнили ее за это. Впрочем, она с начала и до конца вела себя безупречно: Бейли ей нравился, — но она видела в нем только брата, никак не мужа; тем более, что ухаживал он за ней, держа подмышкой Библию и Джереми Тейлора — ни в какую рощу, помимо тейлоровской, они не заглядывали.[434] Упорство Марианны служит ему до некоторой степени оправданием, однако тому, что он так быстро переметнулся к мисс Глейг, никакого извинения быть не может — подобное поведение пристало разве что сельскому пахарю, желающему поскорее обзавестись семьей. Против Бейли сильнее всего настраивает меня мнение Раиса обо всем случившемся, — а Раис не действует сгоряча: он питал к Бейли самые горячие дружеские чувства — но, тщательно взвесив все «за» и «против», наотрез отказался поддерживать с ним всякие отношения. Рейнолдсы ожидают от меня, что я не слишком буду распространяться о происшедшем; для них это послужит хорошим уроком — поделом и матери и дочкам: о чем, бывало, ни заговоришь, как кто-нибудь из них тотчас вставлял a propos[435] словцо о Бейли — что за благородный человек! что за превосходный человек! — он у них с языка не сходил. Быть может, они поймут, что тот, кто поносит женщин и пренебрегает ими, — он-то и есть величайший женолюб; тот, кто говорит, что мог бы сжечь человека заживо, никогда не приложит к этому руки, если дойдет до дела. Только очень плоские люди понимают все буквально: Жизнь каждого мало-мальски стоящего человека представляет собой непрерывную аллегорию. Лишь очень немногим взорам доступна тайна подобной жизни — жизни фигуральной, иносказательной, как Священное Писание. Остальным она понятна не больше, чем Библия по-древнееврейски. Лорд Байрон подает себя как некую фигуру, но он не фигурален. Шекспир вел аллегорическую жизнь. Его произведения служат комментариями к ней. <...>