Джон Китс – Стихотворения (страница 122)
Данная рекомендация обеспечила бы ему место среди домочадцев многотерпеливой Гризельды.[445] <...>
32. САРЕ ДЖЕФФРИ[446]
<...> Одна из причин появления в Англии лучших в мире писателей заключается в том, что английское общество пренебрегало ими при жизни и лелеяло их после смерти. Обычно их оттирали на обочину жизни, где они могли воочию видеть язвы общества. С ними не носились, как в Италии с Рафаэлями. Где тот поэт-англичанин, который, подобно Боярдо,[447] закатил бы великолепное пиршество по случаю дарования имени коню, на коем восседал один из героев его поэмы? У Боярдо был собственный замок в Апеннинах. Он был благородным романтическим поэтом — не ровня поэту-горемыке, могучему властителю тайн человеческого сердца. Зрелые годы Шекспира были омрачены, бедами: вряд ли он был счастливее Гамлета, который в повседневной жизни схож с ним более всех других его персонажей. Бен Джонсон[448] был простым солдатом: в Нидерландах, перед лицом двух армий, он вступил в поединок с французским конником и одержал над ним верх. <...> Смею думать, что для меня наступает время дисциплины, причем самой строгой. Последнее время я ничего не делал, испытывая отвращение к перу: меня одолевали неотвязные мысли о наших умерших поэтах — и желание славы во мне угасало. Надеюсь, во мне появилось больше философского, нежели раньше, и, значит, я стал меньше походить на ягненочка, блеющего в рифму.[449] Прежде чем отдавать что-либо в печать, я пришлю это вам. Вы можете судить о состоянии духа, в котором я провожу 1819-й год, хотя бы по одному тому, что величайшее наслаждение за последнее время я испытал тогда, когда писал «Оду Праздности». <...>
33. ФАННИ БРОН[450]
8 июля.
Моя дорогая,
Ничто в мире не могло одарить меня большим наслаждением, чем твое письмо — разве что ты сама. Я не устаю поражаться тому, что мои чувства блаженно повинуются воле того существа, которое находится сейчас так далеко от меня. Даже не думая о тебе, я ощущаю твое присутствие, и волна нежности охватывает меня. Все мои размышления, все мои безрадостные дни и бессонные ночи не излечили меня от любви к Красоте; наоборот, эта любовь сделалась такой сильной, что я в отчаянии от того, что тебя нет рядом, а я должен в унылом терпении превозмогать существование, которое нельзя назвать жизнью. Никогда раньше я не знал такой любви, какую ты в меня вдохнула: мое воображение страшилось, как бы я не сгорел в ее пламени. Но если ты до конца полюбишь меня, огонь любви не опалит нас, а радость окропит благословенной росой. Ты упоминаешь «ужасных людей» и спрашиваешь, не помешают ли они нам увидеться снова. Любовь моя, пойми только одно: ты так переполняешь мое сердце, что я готов обратиться в Ментора, стоит мне завидеть опасность, угрожающую тебе. В твоих глазах я хочу видеть только радость, на твоих губах — только любовь, в твоей походке — только счастье. Я желал бы видеть тебя среди развлечений, отвечающих твоим склонностям и твоему расположению духа: пусть же наша любовь будет источником наслаждения в вихре удовольствий, а не прибежищем от горестей и забот. Но — случись худшее — я совсем не уверен, что смогу остаться философом и следовать собственным предписаниям: если моя решимость огорчит тебя — долой философию! Почему же мне не говорить о твоей красоте? — без нее я никогда не смог бы тебя полюбить. Пробудить такую любовь, как моя любовь к тебе, способна только Красота — иного я не в силах представить. Может существовать и другая любовь, к которой без тени насмешки я готов питать глубочайшее уважение и восхищаться ею в других людях — но она лишена того избытка, того расцвета, того совершенства и очарования, какими она наполняет мое сердце. Так позволь же мне говорить о твоей Красоте, даже если это таит беду для меня самого: вдруг у тебя достанет жестокости испытать ее власть над другими? Ты пишешь, что боишься — не подумаю лия, что ты меня не любишь; эти твои слова вселяют в меня мучительное желание быть рядом с тобой. Здесь я усердно предаюсь своему любимому занятию — не пропускаю и дня без того, чтобы не растянуть подлиннее кусочек белого стиха или не нанизать парочку-другую рифм. Должен признаться (поскольку уж заговорил об этом), что люблю тебя еще больше потому, что знаю: я стал тебе дорог именно таков, каков есть, а не по какой-либо иной причине. Я встречал женщин, которые были бы счастливы обручиться с Сонетом или выскочить замуж за Роман в стихах. Я тоже видел комету; хорошо, если бы она послужила добрым предзнаменованием для бедняги Раиса: из-за его болезни делить с ним компанию не слишком-то весело, тем паче, что он пытается побороть и скрыть от меня свою немощь, отпуская натянутые каламбуры. Я исцеловал твое письмо вдоль и поперек в надежде, что ты, приложив к нему губы, оставила на строчках вкус меда. — Что тебе снилось? Расскажи мне свой сон, и я представлю тебе толкование.[452]
Всегда твой, моя любимая!
Джон Китс.
Не сердись за задержку писем — отсюда отправлять их ежедневно не удается. Напиши поскорее.
34. БЕНДЖАМИНУ БЕЙЛИ
<...> Мы перебрались в Уинчестер ради библиотеки. Это чрезвычайно приятный город, украшенный прекрасным собором; окрестности ласкают взгляд свежей зеленью. С жильем мы устроились вполне сносно и довольно дешево. За последние два месяца я написал полторы тысячи строк. Большую часть написанного, а также многое другое из сочиненного раньше ты сумеешь прочесть, возможно, предстоящей зимой. Я написал две повести в стихах — одну из Боккаччо под названием «Горшок с базиликом», другая называется «Канун святой Агнесы» — она основана на народном поверье. Третья, под названием «Ламия», готова только наполовину. Я также продолжал работать над фрагментом «Гипериона» и закончил четвертый акт трагедии. Почти все мои друзья считали, что мне ни за что не справиться и с одной сценой. Я жажду покончить с этим предубеждением раз и навсегда. Я искренне надеюсь порадовать тебя, когда до тебя дойдет все, над чем я трудился с тех пор, как мы виделись в последний раз. Меня одолевает честолюбивое желание совершить такую же великую революцию в драматургии, какую Кин совершил в актерском искусстве. Второе мое желание — уничтожить жеманное сюсюкание в мире литературных синих чулок. Если в ближайшие годы мне удастся и то, и другое, я могу умереть спокойно, а моим друзьям следует осушить дюжину бутылок бордосского на моей могиле. С каждым днем я все более и более убеждаюсь в том, что за исключением философа — друга человечества, хороший писатель — самое достойное создание из всего сущего на земле. Шекспир и «Потерянный рай» с каждым днем все более потрясают меня. На прекрасные строки я взираю с нежностью любовника. Мне было радостно узнать на днях из письма Брауна с севера о том, что ты пребываешь в отличном состоянии духа. Знаю, что ты женился: поздравляю тебя и желаю сохранить таковое состояние надолго. Поклон от меня миссис Бейли. Для тебя это, должно быть, звучит уже привычно — для меня же совсем нет: боюсь, что написал как-то неловко. Привет от Брауна. По-видимому, мы еще порядочно задержимся в Уинчестере.
Всегда твой искренний друг
Джон Китс.
35. ДЖОНУ ГАМИЛЬТОНУ РЕЙНОЛДСУ
Уинчестер, 25 августа.[454]
Дорогой Рейнолдс,
С этой же почтой я пишу Раису: он расскажет тебе, почему мы покинули Шенклин и нравится ли нам здесь. Писать мне в сущности не о чем: жизнь наша очень монотонна — разве что я мог бы поведать тебе историю ощущений или кошмаров средь бела дня. Однако счесть меня несчастливым нельзя, так как все мои мысли и чувства, размышления о самом себе закаляют меня все прочнее. С каждым днем я все больше и больше убеждаюсь: хорошо писать — почти то же самое, что хорошо поступать; это — высшее на земле, и «Потерянный рай» потрясает меня все сильнее. Чем яснее я понимаю, чего сможет достичь мое трудолюбие, тем более освобождается мое сердце от гордыни и упрямства. Я чувствую, что в моей власти сделаться признанным автором. Я нахожу, что во мне достаточно сил для того, чтобы отвергнуть отравленные похвалы публики. Мое собственное я, каким я его знаю, становится для меня важнее и значительнее, чем толпы теней обоего пола, населяющие королевство. Душа — это целый замкнутый мир, ей хватит собственных дел. Я не могу обойтись без тех, кого уже знаю, кто стал частью меня самого, но остальное человечество для меня такой же мираж, как Иерархии у Мильтона. Будь я свободен и здоров, будь у меня крепкое сердце и легкие как у быка, чтобы шутя выдерживать предельное напряжение мысли и чувства, я бы скорее всего провел жизнь в одиночестве, — даже если бы мне суждено было дотянуть до восьмидесяти. Но слабость тела не позволит мне достичь высоты: я вынужден постоянно сдерживать себя и низводить до ничтожества. Нет смысла пытаться писать тебе в более рассудительном тоне. Кроме как о себе, говорить мне не о чем. А говорить о себе разве не значит говорить о своих чувствах? На случай, если мое неспокойное состояние встревожит тебя, я направлю твои чувства по нужному руслу, сказав, что, по мне, это — единственно подходящее состояние для появления самых лучших стихов, а я только об этом и думаю, только ради этого и живу. Прости, что не дописываю лист до конца: письма стали мне теперь в тягость, так что в следующий раз, когда уеду из Лондона, вымолю себе разрешение не отвечать на них совсем. Сохранить доверие к себе как к человеку надежному и постоянному и в то же время избавиться от необходимости писать письма — вот высшее благо, какое только я могу вообразить.