реклама
Бургер менюБургер меню

Джо Лансдэйл – Повести и рассказы (страница 31)

18

Прошлой ночью я видел дочь, хотя она давно умерла. Но я ее видел, правда голую, с улыбкой на лице, и она хотела на мне покататься.

Вот что случилось.

Прошлой ночью было холодно. Наверное, наступила зима. Я скатился с койки на прохладный пол. Видимо, это меня и разбудило. Холод. А может, нутро.

Тем вечером татуировка была близка к идеалу — лицо такое четкое, будто выступало со спины. Наконец оно стало различимее, чем грибовидное облако. Иглы вонзались особенно глубоко и больно, но я уже привык и почти не чувствовал боли. Посмотрев в зеркало и оценив красоту работы, я лег спать счастливый — по крайней мере, насколько для меня возможно.

Ночью глаза разорвались. Швы разошлись, но я этого не понял, пока не попытался встать с холодного каменного пола, а моя спина не прилипла к нему там, где присохла кровь.

Я дернулся и встал. Было темно, но той ночью луна светила щедро, и я подошел посмотреть в зеркало. Света хватило, чтобы ясно разглядеть отражение Рэй, цвет ее лица, цвет облака. Нитки отвалились, раны широко раскрылись, и из них смотрели глаза. О боже, голубые глаза Рэй. Она улыбалась мне, зубы у нее были белые-белые.

Да, слышу-слышу, мистер Дневник. Слышу твои слова. Сам так подумал. Сперва у меня тоже создалось впечатление, что крыша уехала далеко и надолго. Но теперь я все понимаю. Видишь ли, я зажег свечу и поднял над плечом; со свечой и лунным светом видел лучше. Это была именно Рэй, а не просто татуировка.

Я посмотрел на жену на койке — как обычно, ко мне спиной. Она не шевелилась.

Я обернулся к отражению. Едва мог разглядеть собственные очертания, только лицо Рэй, улыбающееся из облака.

— Рэй, — прошептал я. — Это ты?

— Да ладно, пап, — сказал рот в зеркале, — дурацкий вопрос. Конечно, я.

— Но… ты… ты…

— Мертва?

— Да… тебе… тебе было больно?

Она так громко расхохоталась, что зеркало задрожало. У меня волосы встали дыбом. Я был уверен, что Мэри проснется, но она крепко спала.

— Все произошло мгновенно, папочка, но даже так это была самая ужасная боль в мире. Дай я тебе покажу.

Свеча потухла и выпала из рук. Мне она все равно была не нужна. Зеркало озарилось, улыбка Рэй растянулась от уха до уха — буквально — и плоть на костях натянулась, как гофрированная бумага перед мощным вентилятором, а потом этот вентилятор сдул волосы с ее головы, кожу с черепа и расплавил прекрасные голубые глаза и блестящие белые зубы в гнилую слизь цвета и консистенции птичьего помета. Остался лишь череп, но и он раскололся пополам и унесся в темный мир зеркала. больше не было отражения, только уносившиеся осколки жизни, когда-то существовавшей, а ныне обратившейся в вихри космической пыли.

Я закрыл глаза и отвернулся.

— Папа?

Открыв глаза, я оглянулся через плечо. В зеркале снова была Рэй, и она снова улыбалась со спины.

— Любимая, — сказал я. — Мне так жаль.

— Нам тоже, — ответила она, и за ней в зеркале появились другие лица. Вокруг ее головы закружились, как планеты вокруг солнца, подростки, дети, мужчины и женщины, младенцы, эмбрионы. Я вновь закрыл глаза, но не мог не смотреть. И когда открыл их, бесчисленные мертвецы и те, кто так и не родился на свет, исчезли. Осталась одна Рэй.

— Подойди ближе к зеркалу, пап.

Я сделал шаг назад. Пятился, пока горячие раны — глаза Рэй — не коснулись прохладного стекла, и они становились все жарче, и Рэй крикнула: «Хочу оседлать папку!» — и я почувствовал ее вес на спине, но не вес шестилетнего ребенка или подростка, а огромный вес, будто мне на плечи лег весь мир.

Оторвавшись от зеркала, я начал скакать по комнате вприпрыжку, как когда-то в парке. Скакал круг за кругом и поглядывал в зеркало. На мне висела Рэй, голая и гибкая; ее рыжие волосы развевались, пока я кружился. А когда я пронесся мимо зеркала опять, увидел ее шестилетнюю. Еще круг — и там был скелет с рыжими волосами, размахивающий рукой и кричащий: «Вперед, ковбой!»

— Но как? — выдавил я, гарцуя и танцуя, катая Рэй, как никогда в жизни. Она наклонилась к уху, и я почувствовал ее теплое дыхание.

— Хочешь знать, как я тут оказалась, папуля? Я здесь, потому что ты меня создал. Вставил маме между ног, и вы вдвоем воплотили меня в жизнь силой любви. А в этот раз вы воплотили меня в жизнь силой твоей вины и маминой ненависти. Она вставляла иглы, ты выгибал спину. И теперь я пришла покататься в последний раз, пап. Так что катай меня, сволочь, катай.

Все это время я кружился, а теперь посмотрел в зеркало и увидел от края до края лица, влетающие и вылетающие в раму, как улыбающиеся звезды, и эти улыбки открылись и возопили хором: «Где ты был, когда сбросили Большую Бомбу?»

После каждого круга в зеркале была новая сцена. Невероятные огненные ветра, выжигающие мир; младенцы, обращающиеся в мясное желе; кучи обугленных костей; выкипающие из голов мужчин и женщин мозги, как дерьмо из засоренного унитаза; Аллилуйя — Всемогущая-Наша-Больше-Чем-Ваша Бомба, мчавшаяся вперед, и зеркало вспыхнуло белым от гриба, очистилось, а потом была Рэй, прижавшаяся к моей спине, тающая, как масло на сковородке, испаряясь в глаза-раны на спине, и наконец — я один, падающий на пол под весом всего мира.

Мэри так и не проснулась.

Розы меня перехитрили.

Одна из лоз отыскала где-то внизу трещину, проползла по ступеням и проскользнула в щель под дверью, что вела в нашу комнату. Койка Мэри стояла недалеко от двери, и ночью, пока я спал и кружился у зеркала и валялся перед ним на полу, лоза добралась до ее койки, между ее ног, и без труда проникла во влагалище.

Наверное, стоит отдать ей должное: лозе удалось то, чего я не мог годами, мистер Дневник, — войти в Мэри. О боже, вот это смешная шутка, мистер Дневник. Правда смешная. Еще одна шутка ученого. Даже, скажем, шутка безумного ученого, верно? Ибо кто, как не безумец, играет с человеческими жизнями, стремясь создать адскую машину побольше и покруче?

А как насчет Рэй, спрашиваешь?

Я тебе отвечу. Она внутри меня. До сих пор чувствую ее вес. Она вворачивается мне в кишки, как штопор. Я только что подходил к зеркалу — татуировка уже выглядит по-другому. Глаза превратились в покрытые коркой ранки, да и все лицо похоже на коросту. Будто желчь, из которой состоит моя душа, мое безрассудство, недальновидность, вина прорвались на теле и испортили картину пустулами, экземами и нарывами.

Или, по-простому, мистер Дневник, моя спина заражена. Заражена тем, что я есть. Слепой, бесчувственной тупостью.

Жена?

А, жена. Боже, как я ее любил. Я годами не касался ее по-настоящему, чувствовал лишь ее чудесные руки, вгонявшие иглы в спину, но я всегда ее любил. Эта любовь уже не так сияла, но всегда была во мне, хоть чувства жены ко мне давно зачахли и погибли.

Этим утром, поднявшись с пола и чувствуя на плечах вес Рэй и всего мира, я заметил тянущуюся к ней из-под двери лозу. Выкрикнул ее имя. Она не пошевелилась. Я бросился и понял, что уже поздно. Не успев ее коснуться, увидел, как ее кожа дергается и пузырится, словно мышиное гнездо под одеялом. Лозы за работой (старые кишки — на выход, заселяются новые стебли).

Я ничем не мог ей помочь.

Сделав факел из ножки стула и старого одеяла, я прижег лозу, торчащую у нее между ног, и смотрел, как она отползает, дымясь, под дверь. Потом забил щель доской в надежде, что это сдержит остальных хотя бы на время. Взял один из дробовиков и зарядил. Он рядом со мной на столе, мистер Дневник, но даже я знаю, что не буду им пользоваться. Просто хоть чем-то занялся, как говорил Джейкобс, убив и съев кита. Хоть чем-то занялся.

Я больше не могу писать. Спина и плечи слишком болят. Это вес Рэй и целого мира.

Я только отошел от зеркала — от татуировки уже мало что осталось. Выцветшие синие и черные чернила, мазок красного на месте волос Рэй. Теперь похоже на абстрактную картину. Рисунок разрушается, цвета бледнеют. Все распухло. Я похож на горбуна из Нотр-Дама.

Что я буду делать, мистер Дневник?

Я, как обычно, рад, что спросил. Я все продумал.

Можно сбросить тело Мэри с галереи, пока не расцвело. Можно. Потом — залечить спину. Вдруг получится, хотя сомневаюсь. Рэй подобного не допустит, это я уже сейчас знаю. И я ее не виню, полностью на ее стороне. Я же — просто ходячий мертвец, уже много лет.

Можно приставить дробовик к подбородку и спустить курок пальцем ноги или ручкой, которой я сейчас создаю тебя, мистер Дневник. Разве не символично? Размазать мозги по потолку и окропить тебя своей кровью.

Но как я уже сказал, я зарядил его только потому, что хотел чем-то заняться. Даже не думаю застрелить себя или Мэри.

Понимаешь, я хочу Мэри. Хочу, чтобы она обняла меня и Рэй в последний раз, как когда-то в парке. И ведь она может. Способ есть.

Я задернул все шторы, а там, где их не было, соорудил из одеял. Скоро встанет солнце, а мне яркий свет не нужен. Я пишу при свече, от нее в комнате — теплый полумрак. Жаль, нет вина. Тут нужна правильная атмосфера.

Мэри на койке начинает подергиваться. Ее шея раздулась там, где скопились лозы, стремясь к лакомому кусочку — мозгу. Скоро роза расцветет (надеюсь, ярко-желтая — она очень любила желтый цвет, он ей шел), и Мэри придет ко мне.

А когда придет, я повернусь к ней голой спиной. Лозы хлестнут и порежут меня раньше, чем она дойдет, но я выдержу — я привык к боли. Представлю, что шипы — иглы Мэри. Буду стоять, пока она не обнимет меня мертвыми руками и не прижмется к ране, которую вышила на спине, ране, что есть наша дочь Рэй. Она будет меня держать, пока лоза и хоботок делают свое дело. И пока она меня держит, я возьму ее за руки и прижму к груди, и мы снова будем втроем против всего мира, и я закрою глаза и буду наслаждаться ее мягкими-мягкими руками в последний раз.