реклама
Бургер менюБургер меню

Джо Лансдэйл – Повести и рассказы (страница 32)

18

Перевод: Сергей Карпов

Буря проходит

Посвящается Ардату Мэйхару

Joe R. Lansdale. "The Windstorm Passes", 1986

Та зима, что заставила меня поверить в предчувствия и знамения, выдалась самой лютой из всех мною пережитых. Аккурат тогда мне стукнуло пятнадцать.

В тот год выпал редкий снег (для Восточного Техаса — вообще нечто), он буквально налипал на землю и становился все гуще. Налетел ветер, еще более холодный, чем прежде, и обратил снег в лед. На вид он был прекрасен, точно белковая глазурь на тортике, но, если честно, прекрасного в нем было мало — мне предстояло по нему ходить, а не только любоваться, и как-то невольно тут же захотелось лета, солнца и рыбалки, а не этого всего.

На третий день после того как выпал снег и стало по-настоящему холодно, я пошел рубить дрова в лесу и нашел в канаве сумасшедшего.

Я уже срубил дерево и обрезал с него все ветки, ожидая папу, шедшего через дорогу с поперечным срезом, чтобы мы могли распилить его на дрова. За этой нехитрой работой я и услыхал голос.

— Весть несу. Помоги выбраться. Весть несу.

Крепко сжимая топор, я подошел к канаве и глянул в нее — там был человек! Его лицо было таким же синим, как глаза моей мамы; папа говорит, что они такие синие, что небо кажется белым рядом с ними, даже в самый ясный день. Его длинные жирные волосы прилипли к земле и замерзли, так что слипшиеся пряди походили на змей или жирных червей, пытающихся найти норы, в которые можно было бы заползти. С его век свисали сосульки, и он был босиком.

Я закричал, зовя папу. Он бросил пилу и побежал так быстро, как только мог по льду. Мы спустились в канаву, вытащили парня наверх, выдернув при этом несколько его замерзших прядей. Он был одет в старые мешковатые выцветшие черные брюки от костюма, собравшиеся в «гармошку» в районе колен — зад парня, понятное дело, был голым, потемнел пуще лица и немного смахивал на расколотый перезрелый арбуз, полежавший на солнце. Руки-ноги пребывали в кондиции где-то между синим лицом и иссиня-черным задом. Рубашка на парне была на три размера больше, чем нужно, и когда мы с папой поставили его на ноги, ветер со свистом подхватил фалды и стал хлопать ими так, что наш найденыш стал похож на пугало.

Мы отнесли его в дом и положили на кухонный стол. У него был такой вид — хоть сейчас отпевай. Парень не шевелился, просто лежал со смеженными веками и медленно дышал. Потом вдруг его глаза распахнулись, он протянул костлявую руку и схватил папу за воротник пальто. Подтянулся, привстал не без труда, и когда его лицо оказалось вровень с папиным, сказал:

— Весть несу Господню. Ты обречен, брат мой, обречен унестись в далекие дали вместе с ветром. — Эй, полегче, — только и нашелся с ответом папа, но парень уже отпустил его и лег обратно, закрыв глаза. Потом — зябко повел плечами и совсем затих. Папа пощупал пульс, приложил ухо к груди парня — по выражению его лица я тут же понял, что ловить нечего.

— Он что, умер?

— Как есть умер, сынок. — Папа отнял ухо от груди найденыша.

Мама, стоявшая в стороне и наблюдавшая за происходящим, подошла к нам.

— Ты его знаешь, Гарольд? — спросила она.

— Думаю, это сын Хейзел Онин, — ответил папа.

— Тот сумасшедший мальчишка?

— Я его всего разок видел, но, думаю — он самый. Как-то летом, помню, они его вывели на поводке во двор. За ним следил негритенок. Пацан бегал на всех четырех, как собака, а потом поднял ногу и напрудил себе в штаны.

— Бедное дитя. — Мама покачала головой.

Я знал о чокнутом отпрыске Хейзел Онин, но если у него и имелось имя, то его при мне никогда не называли. Он всегда был чокнутым, но поначалу не так уж сильно, и свободу ему не ограничивали, просто считая малым с придурью. В восемнадцать лет он слишком сильно увлекся религией, начал проповедовать, а в двадцать попытался изнасиловать мелкую крикливую девчонку, которой втирал библейские вирши. Тогда-то Онины и заперли его у себя на чердаке — в каморке с заколоченными окнами. Если он и выходил оттуда с тех пор, то до сегодняшнего дня я о нем ничего не слышал.

Когда мне было двенадцать или тринадцать лет, я с друзьями-мальчишками хаживал в школу мимо дома Онинов, и, бывало, чокнутый вопил нам из своей темницы: «Покайтесь, ибо ждет вас дурной исход» — и заводил какую-то старую евангельскую песнь; меня всегда бросало в дрожь от эха, гулявшего по чердаку-узилищу и как бы вторившего юродивому таким глубоким дрожащим голосом, какой самой старухе с косой под стать. Сейчас стыдно вспоминать, но Джонни Кларенс обычно спускал штаны, нагибался и показывал свою голую задницу сумасшедшему, и мы следовали его примеру, потому что не хотели, чтоб он нас счел трусами. Учинив шалость, мы давали от дома Онинов деру, крича и на бегу подтягивая за лямки штаны.

Теперь той дорогой никто во всем городе не ходит. Мейн-стрит целиком перетащили по ту сторону недавно протянутой железнодорожной ветки, с тех пор городская жизнь сосредоточилась там. Даже школу снесли и отстроили заново на другой стороне. Изменился привычный маршрут, и я почти забыл юродивого паренька-пророка.

— Какая жалость, — сказала мама. — Бедный мальчик.

— Ему же лучше, — заметил папа. — Смотри, какой он недокормленный. Родня, готов спорить, ему и крошки лишней не дает — его ведь все в семье считают позором и наказаньем Божиим. Обращаются с ним так, будто он виноват в том, что котелок у него отродясь не варит как надо.

— Он был опасен, Гарольд, — сказала мама. — Помнишь ту девочку?..

— Я не говорю, что его следовало приглашать на церковный прием. Но они не должны были обращаться с ним как с животным.

— Не нам судить, знаешь ли, — заметила мама.

— Теперь точно не нам, — согласился папа.

— А о чем он говорил, пап? — спросил я. — Про ветер и все такое?

— Предсмертный бред, сынок. Не бери в голову. Иди запрягай фургон, а я заверну его в простыню. Мы свезем его обратно к Онинам. Может, они решат забальзамировать его и выставить в мансардном окне, чтобы люди ходили мимо и думали — прям как живой! А ведь за такое можно и деньги брать, цента два эдак: зашел, поглазел на труп, за веревочку потянул, а он тебе вроде как в ответ рукой помахал… — Хватит злословить, Гарольд! — вспыхнула мама. — Хоть бы уши ребенка от твоего змеиного языка поберег!

Папа что-то проворчал и вышел из комнаты за простыней, а я пошел в сарай и запряг мулов. Подогнал фургон к парадной двери и вошел, чтобы помочь папе вынести тело. Не то чтобы помощь требовалась — парень был легким, точно сделан из кукурузной шелухи. Но если усопшего двое несут — вроде как все чин чином, а если один закинул его на плечо, дошел до фургона и внутрь не глядя швырнул — как-то уже некрасиво.

Мы отвезли усопшего к Онинам. Если у них и было какое-то расстройство по поводу сей кончины, я его не заметил. Они выглядели так, словно у них гора с плеч наконец скатилась. Папа им ни слова не сказал, хоть я и ждал с его стороны каких-то осуждающих высказываний — за честным словом родич мой в карман не лез. Но, видимо, в данном конкретном случае необходимости во всякого рода ремарках он не видел.

Миссис Онин стояла в дверях и не подходила к фургону, пока там лежало тело. После того как мистер Онин размотал простыню и взглянул на лицо безумца, заметив попутно, что день сегодня поистине печальный и все такое прочее, он спросил нас, не возражаем ли мы положить тело в сарай для инструментов.

Мы так и сделали, а когда вернулись к фургону, миссис Онин уже ждала нас. Мистер Онин предложил нам доллар за то, что мы привезем тело домой, но папа, конечно, отказался.

— Он все утро орал с верхнего этажа, рассказывая, как ангел Божий, одетый в пиджак и цилиндр, принес ему весть, которой он должен поделиться. Все твердил, что ангел устроил ему испытание, проверял, заслужил ли он небеса после того, что сделал с той маленькой девочкой.

Папа пошел вперед, забрался на телегу и взялся за веревки. Он поднял голову и жестом подозвал меня к себе.

— Ну а больше ничего не слышали — притих что-то наш парень, — промолвил мистер Онин. — Я поднялся проведать его, а он, оказалось, вытащил решетку из одного окна и был таков. Я не знаю, как он это сделал, потому что раньше он никогда не додумывался до чего-то такого, да и прутья те были такими же прочными, как в тот день, когда я их вставил, — никаких гнилых досок вокруг, все целое, новехонькое…

Папа достал из кармана перочинный нож и табачный батончик, отрезал кусок.

— Ну и ты, я так полагаю, сразу пошел к шерифу — сказать, что парень сбежал? — В его голосе прорезались суровые нотки — как когда он заметил, что я отливаю прямо на стену нашего дома.

— Не-а, — сказал мистер Онин, глядя в землю. — Я не стал. Решил — нагуляется и сам придет рано или поздно, будь он хоть трижды недоумок…

— Теперь оно все без разницы, верно? — спросил папа.

— Нет, — ответил мистер Онин. — Разница есть — теперь он не мучается, да и нас не мучает.

— Дело говоришь, — коротко бросил папа.

— Я сейчас верну твою простыню, — сказал смиренно мистер Онин.

— Не стоит, — ответил папа. Он подогнал мулов, и мы тронулись в путь.

— Пап, — спросил я, когда мы отъехали достаточно далеко, — как думаешь, они правда рассчитывали, что он вернется?

— На чердак-то? Не думаю. Мне кажется, они за глаза решили — там, снаружи, он как пить дать замерзнет, а у них и камень с души…