Джим Фергюс – Мари-Бланш (страница 89)
— Это не «ничего», — говорит доктор.
— Разве? Может ли быть большее «ничего», чем смерть?
— В каком смысле вы чувствуете себя мертвой?
— Эта женщина мертва. — Я щелкаю по фотографии, где я с Билли. — Она умерла вместе с этим маленьким мальчиком.
— Ваш сынок был прелестным ребенком и очень даже живым, когда были сделаны эти фотографии. И вы тоже. И вы до сих пор живы.
— Откуда вы знаете?
— Я очень сочувствую вам, мадам. Но факт смерти вашего сына не стирает его короткую жизнь, счастье, какое он испытывал, любовь, какую он давал и получал. Не стирает вашу любовь к нему, она не перестает. Не стирает и ваше собственное существование на земле, оно продолжается.
— Нет, стирает. Все стирает. Вы же не знаете, ничего не знаете, правда, доктор?
— Насколько я вижу по датам фотографий в этом альбоме, после того как была сделана последняя из них, вашему сыну предстояло прожить еще три или четыре года. Вы никак не могли знать, что с ним случится. Конкретно в это время он был счастливым ребенком, любимым своими родителями. И вы сами выглядите вполне счастливой. Так скажите мне, что вы чувствовали тогда? Вы должны помнить, да, мадам?
— Нет, я не помню. Ничего не помню. Говорила же, я ничего не чувствую.
— Не чувствуя «ничего», когда смотрите на эти фотографии, вы отрицаете само существование вашего сына, отрицаете его короткую жизнь на свете, отрицаете вашу память о нем, вашу любовь к нему и его любовь к вам. И, разумеется, отрицая его жизнь, вы отрицаете его смерть.
— Вот именно. Сколько раз я должна вам объяснять, доктор? Если Билли не существовал, то не мог и умереть. И если я ничего не чувствую, мне не так больно.
— Но он существовал, мадам. И умер. И вам больно. Скажите мне, вы плакали над своим сыном?
— Конечно. Я была в истерике, им пришлось колоть мне успокоительное, на похоронах и несколько дней потом. И периодически позднее.
— Истерика и оплакивание не одно и то же, мадам, — говорит доктор. — Вы плакали просто от печали и горя о смерти вашего ребенка?
— He помню. Я была под успокоительным. Не хочу больше говорить об этом.
— Хорошо, мадам Фергюс, не хотите — не надо.
5
Кончилось тем, что мы дважды переезжали в Форт-Силл на три месяца — летом 1942-го и 1943-го, — Билл проходил разного рода подготовку в тамошней школе полевой артиллерии. Армия пока не отправляла его воевать, хотя ему ужасно хотелось. В конечном счете на фронт его так и не послали. Думаю, сочли, что он староват для боевого крещения. Хватало парней помоложе, чтобы послать их на смерть, и Билл остался в тылу, занимался непыльной административной работенкой.
В конце 1945-го его назначили командиром одной из первых американских восстановительных баз в Японии, а мы с Билли переехали к мамà, в их с папà нью-йоркскую квартиру. Мамà полностью взяла на себя роль «мамы» Билли, какую прежде выполнял Билл, и я опять могла бывать в обществе, ходить куда-нибудь по вечерам, даже встречаться с другими мужчинами, к чему мамà меня поощряла. Я начала встречаться с молодым банкиром, по имени Эван Кроуфорд, отпрыском богатого семейства из коннектикутского Гринуича. Мамà была в восторге. Хотела, чтобы я развелась с Биллом. Мы не планировали заводить еще детей, и она сказала, что теперь самое время закончить этот брак, с минимальным ущербом. Посоветовала мне подать на развод немедля, пока Билл в Японии и все можно провернуть еще до его возвращения.
— Этот деревенский мужик никогда не обеспечит тебе ту жизнь, которой ты желаешь, Мари-Бланш, — сказала мамà, — которая тебе нужна. Надеюсь, теперь-то ты понимаешь. Надо было слушать меня, прежде чем выскакивать замуж. Но пока что не слишком поздно. Ты все еще молода и привлекательна. Я оставила твоего отца, когда была все еще молода, потому что знала, он не обеспечит мне такую жизнь, как я хочу. И потому, что не любила его. В этих вещах иной раз необходима жестокость, иной раз просто надо уйти. Твоему мужу тридцать шесть, у него нет ни работы, ни профессии, к которой можно вернуться после демобилизации. Что он намерен делать? Снова продавать страховки и стать стареющей звездой поло? Такой жизни ты хочешь для себя и для сына? Паразитировать на обочине порядочного общества, зависеть от щедрости богатых друзей, надеяться, что кто-нибудь из них поможет твоему мужу войти в бизнес? Ты хочешь иметь такого мужа? Леандер наймет тебе лучшего чикагского адвоката по разводам. Мы подадим прошение об опеке над Билли, мы с Леандером можем даже усыновить его.
— Но я люблю мужа, — вяло запротестовала я. — И он любит Билли. Билл никогда не позволит вам усыновить своего сына.
— А у него и спрашивать не станут, — сказала мамà. — Ни один суд, ни один судья в Чикаго не откажет Маккормику. И если ты так любишь мужа, то зачем встречаешься с молодым Кроуфордом? Двух месяцев не прошло, как твой деревенщина покинул страну, а у тебя уже новый кавалер. Это кое о чем говорит, Мари-Бланш.
— Я просто извелась от скуки, мамà. И хочу немного развлечься.
— Ты вот думаешь, тебе сейчас скучно, а то ли еще будет в этом браке через десять лет! Только к тому времени ты потеряешь молодость и красоту, и никто на тебя уже не позарится.
— Вы нашли Леандера, когда вам было за тридцать, мамà, — заметила я.
— Леандер и я — совсем другое дело.
Нет нужды говорить, что я опять не вняла совету мамà. Не развелась с Биллом. Проведя год в Японии, он вернулся домой, и мы перебрались в фермерский дом, который арендовали в Либертивилле, штат Иллинойс. Он купил для Билли пони с тележкой и несколько тренированных для поло пони себе. И, как и предсказывала мамà, снова стал страховым агентом, а по выходным играл в поло. Мамà ненавидела меня за то, что я забрала у нее Билли. Думаю, он был одной из главных причин, по которым она хотела, чтобы я оставила Билла; помимо того, что считала его деревенским мужиком, она искренне верила, что, если мы разведемся, они с Леандером смогут усыновить Билли и, таким образом, забрать его у нас обоих. Я ведь в самом деле не хотела быть матерью, точно так же как мамà в моем возрасте.
— Мари-Бланш, — сказала мне мамà однажды, уже после смерти Билли, — ты когда-нибудь думала о том, что если бы вняла тогда моему совету и развелась, твой сын был бы жив?
6
Июль 1947 года, воскресенье, жаркий летний день на Среднем Западе, как будто бы самый обычный, но нет… он будет непохож на все прочие воскресные дни нашей жизни, навсегда все изменит. Из Лейк-Фореста приехала в гости Люсия с четырехлетней дочкой Кейти. Для Кейти и Билли Билл запряг пони в тележку. Билли нет еще и семи, но он уже опытный возница, и Билл разрешает им покататься, пока сам чем-то занят возле сарая. Когда они накатаются, Билли заведет тележку в сарай, как его учили, а Билл распряжет пони, напоит и отведет в денник.
— Сегодня вечером мы идем в ресторан, ребятки, — говорит Билл Билли и Кейти. — Так что не задерживайтесь. — Немного погодя он тоже возвращается в дом принять душ.
Люсия и я сидим в гостиной, пьем коктейль и дружески разговариваем о всяких пустяках. Через некоторое время Кейти входит в дом, одна.
— Привет, дорогая, — говорит дочке Люсия, — хорошо покатались?
— Да, мамочка, — отвечает Кейти и проходит мимо нее, словно в трансе. Останавливается передо мной, но в глаза не смотрит. — Билли заставил пони бежать по-настоящему быстро.
— Замечательно. А где Билли, солнышко? — спрашиваю я.
На лице у Кейти по-прежнему пустое выражение, словно она не слышала вопроса. Вот тогда я ощущаю первую волну страха, поднимающуюся внутри, бегущую по рукам, цепенящую лицо.
— Кейти? Солнышко? Где Билли?
Только теперь она смотрит на меня, мой встревоженный голос пугает ее, разбивает транс.
— Билли поранился, — странно спокойным голосом говорит Кейти.
— Где он, солнышко? — спрашивает Люсия, вставая.
— За сараем.
Я бегу в спальню, зову Билла, который еще в душе.
— Что случилось? — откликается он.
— Билли! Билли поранился! Скорее!
Я уже на полпути на улицу, когда Билл выбегает из ванной, мокрый, надевает трусы.
— Где он?
— За сараем! Скорее, Билл!
Первой к Билли прибежала Люсия, следом я, потом Билл, в одних трусах. Мой малыш лежит на земле, навзничь. Я слишком перепугана и в истерике, чтобы понять случившееся. Трактор работает, упершись задом в забор в пятнадцати ярдах от того места, где лежит Билли. Дроссельная заслонка распахнута, мотор оглушительно воет, шины дымятся, зарываясь в землю. Каким-то образом трактор без водителя, обычно стоящий в сарае, переехал Билли; на его груди заметны следы колес, голова с одной стороны в крови. Но Билли в сознании. Билл подхватывает его на руки, чтобы отнести в дом.
— Папà, мне очень больно. — Билли плачет.
Билл говорит:
— He плачь, Билли.
И Билли умолкает, больше не плачет.
Билл несет Билли в дом, кладет на нашу кровать. Люсия звонит в больницу. От меня толку чуть, я в истерике, кричу и плачу, не могу остановиться. В конце концов Билл просит Люсию вывести меня из комнаты.
— Дай ей выпить, — говорит он. — Может, это ее успокоит.
Через десять минут приезжает врач. Я никогда раньше его не видела, но знаю: его зовут доктор Эдвардс. Правая рука у Билли сломана, и с помощью Билла доктор накладывает на нее лубки. Билли говорит, что не хочет, чтобы его несли на руках, это очень больно, и доктор вызывает скорую. Больница недалеко, и машина прибывает уже через несколько минут. С помощью двух рюмок спиртного и сделанного доктором укола морфина я пришла в чувство, и мы с Биллом садимся в скорую, рядом с носилками Билли.