реклама
Бургер менюБургер меню

Джим Фергюс – Мари-Бланш (страница 81)

18

— Что вы делали после смерти вашего сына Билли, мадам Фергюс? Пили?

— Почему вы спрашиваете, доктор? Я думала, мы пока в тридцать девятом, мне только что исполнилось девятнадцать, я учусь в Школе Гудмана. Я даже с Биллом еще не познакомилась. Билли не существует. Я говорила, что не хочу о нем говорить. Хочу задержаться здесь чуть дольше, жить в своей старой квартире на Онтарио-стрит с сокурсницами Рондой и Гейл, нам было так весело вместе, по выходным мы с друзьями из театра ходили в таверны, выпивали, занимались сексом с незнакомыми парнями. Это лучшие дни моей жизни.

— Правда, мадам Фергюс? Вы действительно хотите сейчас быть там?

— Лучше там, чем здесь. Может, все для Бэби Маккормик еще сложится иначе. Может, она не выйдет за Билла Фергюса, и у нее не будет Билли. И Билли не умрет, потому что не родится. Может, Бэби в конце концов окажется на Бродвее и добьется большого успеха в театре. Сейчас тридцать девятый, и она еще молода, все для нее может сложиться по-другому.

— Нет, мадам, — мягко говорит доктор. — Все это уже миновало. И не сложится иначе. Вы можете вернуться в прошлое — и я побуждаю вас к этому, — но не можете его изменить, не можете прожить заново, по-другому. Вы можете говорить о себе в третьем лице, пытаясь отмежеваться оттого человека, но это не изменит факта, что вы Мари-Бланш Маккормик Фергюс и сейчас шестьдесят пятый год. Дорога вашей жизни привела вас сюда, в Clinique de Métairie в Лозанне, Швейцария, где вас лечат от алкоголизма. Вы вышли замуж за Билла Фергюса, и ваш сын Билли родился и умер. Мы здесь, вы и я, для того, чтобы попытаться разобраться во всем, попытаться понять, почему и как вы пришли в эту точку своей жизни, хоть как-нибудь примирить вас с прошлым, чтобы вы могли жить в настоящем и идти в будущее.

— Какой позитивный смысл может иметь смерть маленького мальчика, доктор? Я говорила вам, я не хочу говорить о Билли. Уходите. Я очень устала.

— Хорошо, мадам Фергюс, — говорит доктор, умиротворяющим тоном. — Все хорошо. Мы не будем говорить ни о чем, чего вы не хотите. И я сейчас уйду. Завтра мы побеседуем снова.

— Пожалуйста, попросите, чтобы мне принесли коктейль, хорошо, доктор? Джин с тоником был бы очень кстати… а лучше пусть принесут целую бутылку и без тоника. Тогда я найду покой.

Доктор улыбается своей печальной верблюжьей улыбкой и слегка кланяется.

— Конечно, мадам.

3

Моя соседка по квартире Ронда — прелестная рыжеволосая девушка из Милуоки, высокая, даже долговязая, с сильным голосом, который превосходно разносится по сцене. Гейл — блондинка из Канзас-Сити, слегка грузноватая, в наших спектаклях она часто играет матрон. При моих темных волосах и маленькой фигурке наша троица совершенно не похожа друг на дружку. Ронда и Гейл, цветущие уроженки Среднего Запада, из обеспеченных семей, считают меня ужасно экзотичной. Уже сам факт, что я француженка, кажется им слегка скандальным, а когда я что-нибудь рассказываю о своем окружении, глаза у них расширяются от изумления. Я не преувеличиваю: мои рассказы о жизни в Париже, Лондоне и Кицбюэле для них настолько необычайны, будто я прилетела с Марса.

В результате, хотя обе на год-два старше меня, я фактически стала вожаком нашей компашки — не говоря уже о том, что главенствую в квартире. Вдобавок они отличаются могучим среднезападным аппетитом (я успела заметить, что американцы, а особенно уроженцы Среднего Запада, поглощают огромные порции еды), и я расширяю их кулинарные горизонты, знакомлю их с французской кухней. Нам втроем очень весело. Я готовлю им coq au vin, boeuf bourguignon[28] и прочие несложные и сытные бургундские блюда, которые ребенком любила в Ле-Прьёре и научилась готовить, наблюдая за кухаркой папà, Натали; эта деревенская девушка всю жизнь прожила в Ванве и умела стряпать только местные блюда. Я с удовольствием проводила время на кухне с Натали и другими слугами. Не в пример другим помещениям в доме, на кухне всегда было тепло, даже зимой, потому что в огромном камине, занимавшем почти всю стену, и в дровяной плите всегда горел огонь, и там всегда чудесно пахло, пекся хлеб, пыхтели кастрюли, а на вертеле над огнем жарилась дичь.

Ронда и Гейл поднимали вокруг моей готовки такую шумиху, что можно было подумать, будто они ужинают у «Максима», едят изысканные блюда, придуманные шеф-поваром, а не простой бургундской крестьянкой. Замечательно иметь столь непритязательную аудиторию, притом с этаким аппетитом.

Сама Школа Гудмана требует больших усилий, но я рада хотя бы не иметь дела с математикой и другими науками, абсолютно для меня непостижимыми. Правда, мне очень трудно дается американское произношение, сомневаюсь, что я вообще сумею его освоить. Мне кажется, театр — чудесный мир, где ты окружен интересными творческими людьми, такое облегчение по сравнению с чикагским республиканским обществом, куда мамà безуспешно пыталась меня ввести. Вдобавок, конечно, весело изображать кого-то другого, нежели ты сам.

В театре у меня новый ухажер, ирландский юноша, начинающий драматург из Детройта, по имени Сэм Коннор. Отец Сэма — один из организаторов в детройтском профсоюзе рабочих автомобилестроения. А Сэм — пламенный молодой социалист, с шапкой растрепанных курчавых волос и пронзительными голубыми глазами, которые словно сверлят тебя насквозь, выявляют все твои самые темные секреты еще прежде, чем ты откроешь рот. Сэм презирает семейство Маккормик и всех прочих разбойничьих баронов Чикаго и часто обрушивается на этих угнетателей рабочего класса с диатрибами. Но, как мне кажется, в первую очередь именно моя принадлежность к этому семейству и привлекла Сэма ко мне; ведь у тех, кто ничего не имеет, ненависть к имущему классу зачастую соседствует с завороженностью и завистью. Противоположности притягиваются.

— Неужели вы, французы, не извлекли урок из своей революции? — спрашивает меня Сэм.

— Извлекли. Научились бояться социалистов, — отвечаю я, — анархистов и революционеров, которые спят и видят отнять наши деньги и имущество и отрубить нам головы.

— О том и речь, ничему вы не научились. И как раз поэтому будет новая революция, и в этой стране тоже. Нельзя превратить рабочий класс в рабов, единственная задача которых обогащать уже богатых. И этотурок правящий класс, похоже, никогда не усвоит, а потому революции неизбежны.

У Сэма денег нет. Он настоящий художник, и о его мире я ничего не знаю. Живет он в кишащих крысами меблирашках в Бриджпорте, ирландском районе в южной части города, куда я ни ногой. На учебу в Школе Гудмана Сэм зарабатывает всякой черной работой — моет посуду и драит столы в ресторанах, делает уборку в офисах по ночам и в выходные. Он совершенно не такой, как те чикагские юнцы, с которыми знакомила меня мамà, она бы пришла в ужас, что я ним встречаюсь. Конечно, я ей не говорила и не скажу, ведь, узнай она, что я якшаюсь с социалистами, она бы заставила меня уйти из Школы.

Иногда я приглашаю Сэма и других театральных друзей в нашу квартиру на ужин, иногда он остается на ночь. Сэм называет нашу квартиру «шато», потому что по сравнению с его собственной грязной норой она кажется ему сущим дворцом. Мамà нанимала декоратора, который обставил квартиру, и почти всю мебель выбрала сама, но, по-моему, жилье у нас довольно-таки скромное. Если бы бедняга Сэм видел настоящий замок, где я выросла, он и его приятели-социалисты наверняка бы отрубили мне голову.

Наши театральные друзья всегда приносят к ужину вино и виски, а я готовлю что-нибудь бургундское. Все курят и пьют, едят и смеются, спорят об искусстве и политике. Мы прекрасно проводим время. Позднее, когда все разойдутся по домам, Сэм иногда остается, и мы страстно занимаемся любовью, хоть и в подпитии.

В глубине души я всегда боюсь, что во время одного из таких ужинов сюда нагрянет мамà. Она ведь сразу смекнет, что я встречаюсь с Сэмом; у нее безошибочное чутье на такие вещи, и я думаю, оба они стали бы взрывной комбинацией. Мамà нашла бы Сэма крайне неотесанным, при его-то грубых ирландских манерах, особенно когда он выпьет. В свою очередь шляпка-таблетка мамà, ее превосходный костюм от Ланвен, норковый или лисий палантин стали бы мишенью насмешек Сэма. Могу себе представить, как он, подзадоренный присутствием наших других театральных друзей, тоже хмельных, начинает одну из своих социальных диатриб. Вдобавок, конечно в зависимости от часа, я бы и сама, вероятно, была пьяна. Ронда и Гейл стараются, как могут, держать мое пьянство под контролем, а я, пока не закончу с готовкой, выпиваю разве что глоточек. Зато потом, когда мы все сидим за столом или перебираемся в гостиную, где импровизируем маленькие спектакли, я устоять не могу. Все так веселятся за выпивкой, курят и смеются. И я не хочу отставать. Жизнь намного веселее, когда смотришь на нее сквозь теплую вуаль алкоголя, которая возникает в коконе дружеской фамильярности. Кому охота быть единственным трезвенником на вечеринке, аутсайдером, судьей поведения своих «друзей»? Только не мне. Я хочу участвовать, хочу веселиться.

4

Случилось именно так, как я и боялась. Однажды вечером по дороге на какой-то ужин мамà заехала к нам на квартиру. Было еще рано, поужинать мы не успели, так что, не в пример остальным, я, по крайней мере, еще не пила.