Джесмин Уорд – Пойте, неупокоенные, пойте (страница 43)
– Твоя.
Мама начинает бороться со мной.
– Мать.
Мама смотрит сквозь меня, на треснутый потолок, иссеченный тысячами маленьких сталактитов, подобных потолку пещеры. Па часами работал здесь – окуная кисть в краску, проводя ее щетиной по потолку, делал круги, петли и завитки, превращая краску в звезды и кометы. Мама открывает и закрывает рот, но не издает ни звука. Я следую за ее взглядом, но не вижу ничего, кроме потолка и гипсокартонной стены, сереющей от влажности. Но Микаэла, которая шепчет свою песню и перебирает пальцами, как она всегда делает, когда поет “Блести, блести, звездочка”, – она видит.
– Не.
И Гивен, который говорит, и все плоскости его лица словно сходятся и становятся острыми, как лезвия, тоже видит.
– Твоя.
И Мама видит. Она стреляет глазами в угол комнаты, где высится Гивен. Она обнажает зубы в чем-то вроде то ли улыбки, то ли гримасы ужаса.
– Мать, – завершает Гивен.
Мама шлепает меня. Место, куда она бьет, горит огнем. Она прикладывает меня открытой ладонью с другой стороны, и мое ухо пульсирует, наливаясь кровью. Пальцы ее правой руки сжимают мою щеку, вонзаются в надбровную дугу, и она держит мое лицо так, шепчет что-то против того, что нависло над нами, за моей спиной, против чего-то ужасного, что пришло за ней. Я слышу над собой шепот.
– Идем со мной, Мама, – говорит он. – Пойдем.
– Нет, – говорит она.
Ее пальцы поднимают мои веки, причиняя мне боль.
– Не мой мальчик, – говорит она.
Она словно сдирает с меня кожу.
– Гивен, – выдыхает она.
Я выдергиваю голову из ее хватки.
– Детка. Пожалуйста.
Это слово – “детка” – заставляет меня спрыгнуть с кровати. Потому что я слышу его сейчас из ее уст, и снова становлюсь ее ребенком, пухленьким, с мягкими деснами и глазами на мокром месте, и она снова целая и такая сладкая. Ее руки сваливаются с меня, словно кожура с кукурузного початка, падают такими же хрупкими и сухими на кровать, но тут она снова воздевает их, ладонями наружу и наверх.
Я подбираю камни с кладбища с пола, высыпаю их на алтарь, ко всему остальному, что я уже собрала там. Ватные шарики из ванной. Кукурузная мука из шкафа. Ром с моей вчерашней поездки в винный магазин.
– Говори, – велит Мама.
Она опускает руки.
– Читай молитву, – говорит она снова, и из ее горла доносится хрип.
Она не поворачивает голову в сторону, не смотрит на стену за моей спиной, где стоит Гивен, и борется с невидимкой, который держит его здесь. Ее рот открывается: безмолвный вопль. Микаэла плачет так, как никогда не плакала раньше: рот двигается, но звука нет. Времени нет. Этот момент поглощает все: прошлое, будущее. Говорить ли слова? Я моргаю, и на потолке вижу мальчика, мальчика с детским лицом. Я моргаю снова, песок попадает мне в глаза, и там уже ничего нет.
– Мама, – хриплю я, слабо и моляще, как младенец, – мамочка.
Мой плач, причитания Мамы, вопли Микаэлы и крики Гивена наводняют комнату, словно потоп, и снаружи, верно, слышно так же хорошо, как и здесь, потому что в комнату вбегает и встает у моего плеча Джоджо, а Па встает в двери.
– Ты получил то, за чем пришел. Теперь иди вон, – говорит Джоджо.
Сначала я думаю, что он говорит со мной, но он смотрит сквозь меня и вверх, и я понимаю, к кому он обращается. В его голосе плещется сила, так много силы, что я нахожу в себе силы говорить сквозь слезы, прижимая Маму к сердцу.
– К Маман Бриджит взываю, Матери всех Геде. Хозяйке кладбища и матери всех мертвых.
Я тяжело выдавливаю из себя хриплый стон.
– Нет, Леони, – говорит Джоджо. – Ты не умеешь.
Он снова устремляет глаза к потолку.
– Леони, – давится Мама.
– Гран Бриджит, Судья. Этот алтарь из камней тебе. Прими наши дары, – говорю я.
Мамин взгляд поднимается вверх, к потолку, где завис мальчик, несчастный и свернувшийся калачиком, как младенец.
– Заткнись, Леони. Пожалуйста, – говорит Джоджо. – Ты не видишь.
Мамины глаза устремлены к стене, где перестает метаться Гивен. Они обращаются ко мне, умоляюще.
– Приди, – говорю я.
– Уходи, – говорит Джоджо. Он смотрит туда, где мелькает мальчик. – Тут больше нет историй для тебя. Никто здесь тебе ничего не должен.
Он протягивает руку к Гивену, и этим словно отпирает и распахивает врата, потому что Гивен наконец проталкивается через что-то, что держало его здесь.
У Мамы перехватывает дыхание. Она смотрит на меня, ее лицо перекошено.
– Приди. Танцуй с нами, – шепчу я.
Дарованный подходит к кровати, забирается к ней, закручивается вокруг нее, говоря:
Время накрывает комнату штормовой волной.
Я завываю.
Мы плачем все вместе. Па скорчился в дверях, я все держу в руках еще теплую ночнушку Мамы, а Микаэла прячет лицо в плече Джоджо. Но сам Джоджо не плачет. Его глаза блестят, но из них ничего не выходит, даже когда он спрашивает:
– Что ты говорила?
Я не могу говорить. Горе – словно еда, проглоченная слишком быстро, застрявшая в горле, – не дает мне дышать.
– Леони!
Злость растекается во мне, как нефть по воде.
– Она попросила, – говорю я.
– Да нет.
Джоджо баюкает Микаэлу и смотрит на Маму, как будто ждет, что она откроет глаза, повернет голову и скажет:
– Твои слова. Они впустили реку. Ту, что унесла ее и дядю Гивена.
– Да.
Он не понимает, что это значит – впервые поступить правильно ради мамы, призвать ее богов. Отпустить ее.
Па у двери пытается подняться, держась за косяк, но его спина все еще согнута: его плечи выпуклы, словно чаша. Голова качается на шее, как маятник. Его горло переломлено.
– Она ушла, Джоджо.
Голос Па – единственное, что кажется в нем сейчас твердым: как нож в чехле.
– Она не могла вынести этой боли.
– Ма не оставила бы нас. Даже ради дяди Гивена.