реклама
Бургер менюБургер меню

Джесмин Уорд – Пойте, неупокоенные, пойте (страница 42)

18

Лопатки Дарованного-не-Дарованного сжимаются, как кулаки, которые он прячет рубашкой. Он отрицательно покачивает головой – раз, затем другой, уже в ответ на то, что он слышит.

– Я схожу с ума, – говорю я себе. – Я просто схожу с ума.

Я прохожу мимо Гивена, выглядываю через москитную сетку наружу. Па и Джоджо сидят во дворе, на земле у свиных загонов, и разговаривают о чем-то. Я не слышу ничего с такого расстояния, но Гивен явно слышит, и то, что он слышит, заставляет его еще быстрее качать головой, его кулак бессмысленно бьет раз, другой по облицовке. Не оставляя следа. Я почти жду, что почувствую, как трется его футболка о мою руку, когда прохожу мимо, но чувствую лишь туманную прохладу. Гивен шевелит губами, и я понимаю, что он говорит без слов. Па, говорит он беззвучно. Ох, Па. Я прищуриваюсь. Кажется, Джоджо поглаживает Па по спине. Обнимает Па, и я понимаю, что никогда прежде не видела Па на земле, если только он не сажал в нее семена, или не боролся с каким-то животным, или не полол сорняки.

Лай собаки разрывает воздух в скрипучей кухне, и Гивен вздрагивает и обращается ко мне, произносит лишь одно слово, протягивая ко мне руки, как будто он может извлечь ответ из меня. Кто? произносит он без звука. Кто это? Он бежит к двери. Каспер снова лает, почти срываясь на истерический визг. Па словно тонет, Джоджо поддерживает его. Я не знаю этого мира. Гивен держит руки перед собой, как будто готовится отразить какую-то атаку. Я задумываюсь, не аукается ли это мне вчерашнее, метамфетаминовый тремор, который навалился на меня, после того как ударная доза, которую я проглотила, разрушила мое тело и разум, распустила меня, как вязаный шарф. Гивен все еще здесь. Собачий лай все нарастает, и у него начинает идти кровь. На нем нет ран, но кровь все равно сочится – из шеи, из груди. Из тех мест, куда в него стреляли. Он цепляется за деревянный косяк закрытой двери, его руки и ноги напрягаются. Что-то тянет его наружу. Па и Джоджо оба свернулись почти что калачиком, собака все еще лает, но я ничего не вижу, не вижу ничего, пока не моргаю, и тут словно в темной вспышке на периферии зрения вижу кипящую черную тучу, опускающуюся на землю во дворе, но затем я моргаю снова, и она исчезает. Гивен опускается и водит руками туда-сюда по порогу; он делал так, когда был жив, разглаживал ладонями пороги дома. Он замирает и смотрит на меня, и я хотела бы, чтобы он был живым, сделанным из плоти и крови, потому что я бы пнула его. Пнула бы за то, что он не может говорить. Пнула бы за то, что он видит, слышит все, что происходит во дворе, и не делится этим со мной. Пнула бы за то, что он здесь, сейчас занимает место в моей трезвой яви, прямо передо мной. За то, что он опрокинул мой мир набок – птицы врезаются в стеклянные окна, собаки лают, писаясь от страха, коровы в поле валятся набок и больше уже не встают, – а он все еще подмигивает и улыбается, каждой ямкой на щеках, каждым зубом выражая шутку. Обращая в нее свою смерть. Как всегда. Гивен снова качает головой, на этот раз уже медленно, но все же его лицо размывается. Я тянусь к нему и шагаю в его сторону, чтобы толкнуть его, может быть, проверить, смогу ли я почувствовать его коричневые руки, мозоли на его руках, грубые, как заплатки на асфальте, но вдруг воздух пронзает крик Микаэлы, и Гивен исчезает.

Микаэла на диване, ходит по нему от одного его конца к другому, кричит. Волосы спутаны ото сна, лицо опухшее. Ее маленькие ноги неуклюжи спросонья, она спотыкается и падает лицом вниз, кусает подушку.

– Мальчик, черная птица, – всхлипывает она.

Я сажусь на колени около дивана, поглаживаю ее горячую спинку.

– Какой мальчик, Микаэла?

– Черная птица. Черный мальчик.

Она вскакивает, бежит к дальнему от меня краю дивана, забирается на него и соскальзывает вниз.

– Он летит!

Она всегда так просыпается, волоча за собой одеяла своих снов. Она еще не до конца проснулась.

Я ловлю ее под мышки, поднимаю, кладу ее голову себе на плечо.

– Ложись, спи, – говорю я.

Микаэла пинается, ее пальчики – словно маленькие лопаты, которые прорывают дорогу в моем животе, пытаясь пробить почву моей самой мягкой части. Раньше моя ходьба укачивала и усыпляла ее. Она засыпала в моей утробе, закрывая еще незрячие синие глазки. Теперь она машет руками, бьет меня рукой по рту и не дает мне ее держать.

– Он хочет к Ма! – кричит она, и мои руки вдруг словно мертвеют, а Микаэла соскальзывает по моему животу, вялая, как макаронина. Она приземляется, бегом мчится к двери Мамы и стучит в нее своими маленькими кулачками. Каждый маленький удар сопровождается глубоким стоном. Ее глаза закатываются, как у испуганного жеребенка.

– Микаэла. – Я присаживаюсь на корточки. – Никто не собирается никуда Маму уводить.

Ее маленькие крепкие коленки касаются деревянного пола, когда она повисает на дверной ручке, пытаясь нажать ее всем своим весом. Я говорю искореженную правду: никто и правда не собирается забирать Маму, но то, что она поручила мне сделать, унесет ее прочь. Я подползаю к Микаэле на коленях, стирая кости о жесткие половые доски, и сама удивляюсь обжигающе горячему страху, льющемуся у меня из груди. Я зачарованно гляжу на свою круглую малышку, ноги которой едва касаются двери, думаю о будущем и о том, чего оно потребует от меня. И от нее. Пальцы Микаэлы впиваются в ручку двери, я открываю ей, указываю на Маму ладонью.

– Видишь?

Только я сама не готова была это увидеть.

Мама свисает с кровати, половиной еще на ней, половиной – уже нет. Ее стопы на полу, ноги запутаны в простынях, выгнутые, натянутые и тонкие, как веревка, в одних местах, широкие и раздутые – в других. Мама похожа на попавшуюся на крючок рыбу-парусник. Из тех, что пролетают по воздуху, серебристые с белым, все еще ощущая шелковое покрывало соленой воды, что дрожат на солнце и борются. В комнате холоднее, чем обычно весной, здесь холодно, как ноябрьским утром, но Мама в поту, она стонет и дергает ногами. Микаэла запрыгивает в комнату, втягивает воздух, делает неуверенные шаги и тянется к потолку. Она выдыхает одно маленькое слово, снова и снова.

– Птичка, – говорит она.

В комнате пахнет так, как будто Маму вывернуло наизнанку. Пахнет мочой, дерьмом и кровью. Внутренностями на грани гниения. Глаза у нее совершенно дикие. Руки запутались в простынях. Мама тщетно пытается сбросить их.

– Мама! – говорю я, и мой голос кажется мне высоким и тоненьким, как у Микаэлы. – Давай я помогу.

– Слишком поздно, – говорит Мама. – Слишком поздно, Леони.

Мне приходится крепко схватиться за ее руку, чтобы высвободить ее. Мои пальцы оставляют на ее теле неглубокие ямки в рядок, отпечатки остаются от каждого моего прикосновения. Мама стонет. Я пытаюсь дотрагиваться до нее легче, чтобы причинять ей поменьше боли, но не могу.

– В каком смысле? – спрашиваю я.

Мама кровоточит под кожей. Всюду, где касаются мои руки, выступает кровь. Словно канавы в песке наполняются морской водой. А под ними – гибель.

Мама смотрит мимо меня, в угол, где уселась Микаэла. Та сидит, не шевелясь, только поет свою песенку, щурится и пристально смотрит на Маму. Глаза Мамы стремительно скачут с моего лица на потолок, затем на ее искалеченное тело. Ее взгляд убегает, убегает прочь от меня.

– Я слышала его, – шепчет она. – Думала, что это… – она задыхается, – кошка.

– Кого, Мама?

– Никогда их не видела. Иногда только слышала.

– Что слышала?

– Как будто кто-то говорит через три двери. В другой комнате.

Я освобождаю одну руку, сжатую в кулак.

– Он сказал, что придет за мной.

Все эти лепестки крови.

– Не lè mistè. Не дух. Не Бог. Не владыка.

Кладу руку на ее запястье.

– Он – lè mò. Мертвец.

На ее предплечье.

– Молодой. Полный мочи и уксуса.

Гниющие цветы.

– Мстительный, как побитый пес.

Плодородие превратилось в семена.

– Тянущий весь груз истории за собой.

Ее дыхание переходит в стон.

– Как хлопчатый мешок, полный свинца.

Она права.

– Но все еще лишь мальчик.

Я опоздала.

– Изголодавшийся по любви.

Рак наконец сломил ее.

– Говорит, хочет, чтобы я стала ему мамой.

Начисто, пополам.

– Я всегда думала…

Мама царапает мою ладонь, пока я высвобождаю ее вторую руку.

– … Что им будет твой брат.

Я замираю.

– Что первым мертвым, которого я увижу…

Я не могу дышать.

– … Будет он.

В углу комнаты, вдоль шва, где соединяются стены, вытянулся Гивен. Он возвышается над Микаэлой, жесткий и строгий, как Па, и впервые я испытываю страх. При жизни каждая его черта была словно шуткой, юмор был в каждой кости в его теле, сквозил в каждом наклоне его плеч, в покачивании головы, в его улыбке. Но теперь шутки нет. Груз времени, которого он лишился в жизни, держит его сейчас неподвижным, одевает его в траурную серьезность, затачивает его, как Па. Он качает головой и говорит.

– Не.

Песенка Микаэлы стихает.