Дженни Чжан – Четыре сокровища неба (страница 56)
Я снова смотрю на Нельсона. Как нам остановить это? Они оба лгут. Каждый пытается спасти другого. Поражение в его все еще склоненной голове говорит мне, что он тоже не знает.
– Ты сделал это? – требует Тедди. – Вы вдвоем?
– Нет, – говорит Нам, на этот раз яснее. – Только я.
– Он лжет, – говорит Лам. – Я был один. Можете отпустить их.
Тедди смотрит на них обоих. Затем поворачивается, чтобы оглядеть нас – меня с безумными и широко распахнутыми глазами, Нельсона с ссутуленными плечами, Чжоу с его молитвой к небу, – и его губы кривятся.
– Это не имеет значения, – говорит он. – К утру вы все ответите за то, что сделали.
12
Желание кричать. Кричать так громко, как только могу, пока внутренности не вывалятся наружу, пока не утону в собственной крови. Я хочу разорвать свои путы, свалить дерево, к которому привязана, сровнять лес. Я хочу выколоть глаза всем, кто причинил мне боль. Злиться приятно, а ненавидеть еще лучше. Я могу заблудиться в ненависти, и мне ужасно этого хочется, слиться с болью, пока я не впитаю ее и она не станет всем, чем я являюсь. Вопрос Ласточки возвращается ко мне, такой же нежный и открытый, как и в ту ночь, когда я должна была принять своего первого клиента в борделе: «
Осталось лишь одно место. Я следую за вопросом Ласточки, пока снова не взлетаю, в таком же экстазе и бреду, как тогда, когда пересекала океан в корзине с углем, пока не оказываюсь на пыльных ступенях перед красным зданием с крышей цвета арахиса.
Но школа пуста. Там только наставник Ван, который ждет перед входом в класс, как будто это обычная ночь и он только что закончил урок. Вид его добродушного лица заставляет меня упасть на колени. Морщин больше, чем я помню.
– Я все думал, когда ты вернешься домой, – говорит он.
– Я пытался, – говорю я. – Я так старался.
Наставник Ван наблюдает, как я съеживаюсь. На его лице нет осуждения. Однажды он находит на своих ступенях уличного мальчишку. Один-единственный взгляд говорит ему, что это ребенок без матери, возможно, даже без отца. У него угрюмое лицо и впалые щеки, а тело говорит, что оно сделает все, что в его силах, чтобы быть в безопасности, в ласке и сытости. Ему было так легко сказать «да». Так легко отдать свое сердце другому человеку.
– Ты сердишься на меня, – говорит он. – Возможно, ты всегда сердился.
– Да, – я впервые позволяю себе говорить об этом открыто. Этот человек столь многому меня научил, и все же я задумываюсь, научил ли он меня чему-нибудь вообще. Хотела бы я снова стать Фэном, мальчиком ветра. Чтобы мир исчез и я была просто учеником, с кистью вместо руки и тушью в венах. Жизнь Фэна могла быть мирной. Жизнь Фэна могла быть счастливой.
– Почему вы не отправились меня искать? Вам было все равно, что я исчез?
– Мне было не все равно. Ты был моим лучшим учеником.
Мне больно слышать, как он это говорит – еще одно напоминание о том, что я потеряла.
– Тогда почему вам было так легко отпустить меня?
– Ты думаешь, что это было легко, – говорит наставник Ван. – Это было нелегко. Я думал, не сделал ли я что-то, что тебя расстроило, может, я и правда слишком мало тебя кормил, не нашел ли тебя какой-нибудь родственник, не передумал ли ты просто-напросто насчет каллиграфии. Я задавался вопросом, был ли я плохим учителем. Лишь несколько месяцев спустя я задумался, не забрали ли тебя против воли. Но это не имело значения. Помнишь, чему я тебя учил? В каллиграфии, как и в жизни, нельзя исправлять штрихи. Мы должны признать: что сделано, то сделано.
Я качаю головой, мне ненавистно то, как легко ему произносить эти слова.
– Вы отпустили меня, – говорю я. – Пожертвовали мной ради своих убеждений об искусстве.
Наставник Ван поворачивается ко мне спиной и идет к кафедре. Кафедра, которая в моих воспоминаниях была такой же величественной, как наставник Ван, теперь ничем не примечательна и потускнела от неиспользования.
– Никакой жертвы не было. Каллиграф служит тому, чего требует бумага. В этой жизни я буду только кистью. А ты? Ты не кисть. Нет, ты тушечница, и всегда ею был.
– Говорите прямо! – кричу я. – Ваша слова – бессмыслица! Я делала все, чему вы меня учили. И посмотрите, где я оказалась! Я никогда не была так далека от цельности. Я устала пытаться.
– Значит, ты не слушала, – спокойно говорит Наставник Ван. – Я научил тебя иероглифам, технике, штрихам. Я научил тебя, каким должен быть каллиграф в этом мире. Но пока ты не научишься писать сама, без моей помощи, ты никогда не станешь цельной.
В классе безопасно, но я не могу оставаться здесь вечно. Я в последний раз смотрю на гобелены на стенах вокруг нас. Стихи, иероглифы и победоносные мудрости, воплощение искусства таких каллиграфов, как наставник Ван. Школа может рухнуть и исчезнуть, но эти иероглифы все равно будут казаться мне такими же великолепными, как в первый день, когда я оказалась в ее стенах.
«
Последнее из четырех сокровищ рабочего кабинета, тушечница, является самым важным, потому что именно тушечница позволяет каллиграфии начаться – чтобы тушь стала тушью, ее должны сперва растереть. Тушечница считается сокровищем, и с ней следует обращаться соответствующе. Есть такая поговорка: «Художник любит свой инструмент так же сильно, как мать любит своего сына». Важно знать, что тушечница – это не просто инструмент, а нечто жизненно важное, даже могущественное. Она требует сперва разрушить, прежде чем что-то создать – нужно сначала разрушить, растереть себя в пасту, прежде чем стать произведением искусства.
13
Нас будят ранним утром, когда солнце венчает верхушки деревьев. В любой другой день полоса розового неба показалась бы мне красивой. В такой день, как сегодня, все, что я вижу на горизонте – это обещание крови.
Они связывают нам руки, стреноживают веревкой. Нельсон позади меня, справа. Я поворачиваюсь, чтобы посмотреть на него, но он находится за пределами моего поля зрения, и все, что я слышу, это звук его ног, волочащихся по траве.
В моем желудке шевелится червь, свернувшийся от жидкого супа, которым нас кормили перед наступлением ночи. Если меня сейчас стошнит, что они могут мне сделать? Отрезать мне язык? Ударить по лицу, сломав уже сломанный нос? Ведущий меня человек дергает за веревку, тянет вперед, но я больше не могу сдерживаться. Открываю рот, жду, когда пойдет желчь.
Но желчь не выходит. Вместо этого выходит Линь Дайюй.
Надо сказать, я счастлива ее видеть. Мы так давно не встречались. За время пребывания в моем теле она стала умиротворенной и еще более красивой, чем я помню. Ее кожа и волосы светятся от здоровья и хорошего отдыха. Ее глаза затуманены сном, но все еще прелестны. Она тоже рада меня видеть, но затем ее взгляд переключается на мужчину, держащего веревку.
– Что это? – спрашивает она. Она впервые выглядит испуганной. Она прижимается ко мне, проводя руками вверх и вниз по моим рукам. – Что происходит?
– Ты немного поспала, – удается сказать мне. – Я не хотела тебя будить.
– Но ты должна была, – говорит она. – Ты нарочно этого не сделала.
– Клянусь, что нет, – говорю я ей, хотя уже не так уверенно.
Она оставляет меня, чтобы оглядеть всю нашу группу. Она ныряет вниз, чтобы осмотреть Нама, Лама, Нельсона и даже Чжоу, прежде чем снова возникнуть рядом со мной.
– Что происходит? Что случилось?
– Я расскажу тебе. Это не займет много времени.
– Скажи им, – говорит она. – Раскрой свою истинную личность. Они ни за что не повесят женщину.
– Разве? – спрашиваю я. – Вспомни, что сделали с моей матерью.
– Это другое. Это было еще в Китае. Америка другая. Вот увидишь.
Когда я не отвечаю, она затихает и едет на моей спине, нервная и настороженная. Ее предложение задерживается во мне. Да, сейчас я могу раскрыть свою истинную личность, но что потом? Меня могут отпустить, но не моих друзей. Или они пустят меня по кругу, пока я не превращусь в сосуд для уродливых тварей между их ног. Я достаточно знаю таких мужчин.
Или. Или я промолчу. Отправлюсь туда, куда попадут остальные.
– Пусть это не станет концом нашей истории, – хнычет Линь Дайюй.
– Думаю, наша история давно закончилась, – говорю я ей. Я не пытаюсь ее ранить. Я просто говорю ей правду.
14
Поляна, на которую нас ведут, не так уж отличается от той, на которой мы с Нельсоном лежали в тот день в Пирсе. Солнце уже поднялось высоко, а утро красивое и теплое. Я вспоминаю лето своего детства, когда я гонялась за кроликами в высокой траве, а потом плескалась в океанской воде. Вода всегда оставляла соленый налет, который облеплял руки и ноги. Как бы усердно моя мать меня ни скребла, кажется, соль никогда по-настоящему не смывалась. Возможно, немного ее до сих пор осталось на сгибах моих локтей и коленей. «Будьте со мной осторожны, – хочу я сказать человеку, который притащил меня в конец очереди, где стоят на коленях Нам, Лам, Чжоу и Нельсон. – Я несу в себе океан».