реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Ткач – Шоу окончено! (страница 2)

18

Дарья: Их воспоминания были не просто словами. Это были живые, дрожащие существа – колючие, пугливые, пахнущие дешёвыми лекарствами и старыми, как мир, фобиями. Они говорили шёпотом, даже средь бела дня, боясь разбудить… его. Тень того вечера. Призрак того пожара.

(Она замолкает, её пальцы бессознательно сжимают край стола, костяшки белеют.)

Дарья: но самое ужасное, что я услышала… о голосах в доме я расскажу позже… самое ужасное было не в криках. Крики – это про боль, про страх. Это она, свидетельница, понимала. Нет. Это был смех.

(В студии воцаряется абсолютная тишина.)

Дарья: Детский смех. Доносящийся из окон верхнего этажа, уже охваченных алым, прожорливым заревом. Неистовый, радостный, ликующий смех. Словно там, в самом сердце ада, кто-то затеял самую весёлую, самую увлекательную игру в мире. Она сказала мне, что этот смех преследовал её все эти годы. Что иногда, в гробовой тишине ночи, она до сих пор его слышит – чистый, как колокольчик, и от этого бесконечно чужой.

(Дарья выдыхает, и её голос снова становится твёрдым, полным решимости.)

Дарья: И тогда мы поняли – мы должны были зайти внутрь. Мы должны были узнать, какая именно игра там шла. И продолжается ли она до сих пор. Мы были обязаны это выяснить.

Иван Зеркалов: (Слегка наклоняет голову, его голос звучит притворно-сочувствующе) Немного жутковато, да? Почти как в кино. Только вот в кино можно выключить экран. А от этого… от этого смеха, говорят, так просто не избавиться. Он въедается в подкорку. Как вирус. Но это, конечно, всего лишь слова пожилой женщины, не так ли? Просто… старческий бред.

(Иван Зеркалов замирает, его поза выражает предельную концентрацию. Он не перебивает, лишь его пальцы медленно постукивают по столу, словно отсчитывая такты надвигающегося кошмара.)

Дарья: (Её голос становится глухим, монотонным, будто она не просто рассказывает, а читает заклинание с почерневшего от времени свитка) Я продолжу. Каждая трещина в стенах этого дома – да, именно в стенах, ибо дом смотрел на нас пустыми, выжженными глазницами окон – была не просто следом возраста или безразличного времени. Нет. Они были похожи на морщины, прорезанные неизгладимой болью, на шрамы, оставленные когтями какого-то чудовищного, нечеловеческого горя. А эти черные подпалины, эти уродливые узоры из копоти и гари, расходившиеся от пустых проёмов, словно паутина… Они не просто говорили о пожаре. Они кричали. Кричали беззвучным, леденящим душу визгом о том, что плоть этого дома была не просто повреждена, а сожрана заживо. Сожрана и переварена в том самом чреве ужаса, что клокотало здесь когда-то, оставив после себя лишь этот обугленный скелет.

(Она замолкает, её взгляд становится остекленевшим, она снова там, на пороге.)

Дарья: И когда я стояла, вглядываясь в эту немую агонию, холод пришёл ко мне. Но не тот, что щиплет щёки зимним утром, свежий и бодрящий. Это был холод изнутри. Он поднялся из самых глубин моего существа, из тех тёмных колодцев памяти, о существовании которых я даже не подозревала. Он пронзил меня насквозь, до самых костей, до нервного трепета в зубах. Он был липким и влажным, как пропитанный сыростью саван. И в тот миг мне показалось, что сама земля под ногами, эта утоптанная поколениями тропинка, всё помнила. Помнила хаотичный вес бегущих детских ног, животный жар, пожирающий траву, и тяжёлую, удушливую тяжесть пепла, осевшего на неё навеки. Она впитала крики тогда, и теперь источала их обратно в мир – в виде этого давящего, густого молчания, что весило больше, чем любая гроза.

(Иван Зеркалов медленно выдыхает, и в его выдохе слышится свист.)

Иван Зеркалов: (помолчав, с лёгкой усмешкой) Земля помнит боль… Дом кричит шрамами… Поэтично. Вы в это верите, Даша? Или это ваш разум так… переваривает страх? (внезапно резко) Что оно чувствовало, глядя на вас? Думаете, ему было больно? Или оно, наконец, почувствовало… голод?

(Иван Зеркалов наклоняется ближе, его голос становится низким, доверительным, почти интимным, но в этой интимности сквозит лезвие бритвы.)

Иван Зеркалов: и вы вошли. Ключ скрипел в замке – нет, не так. Ключ застонал. Старый, проржавевший стон, будто вы будили не просто механизм, а что-то спящее глубоко внутри. И дверь отворилась не на петлях, а на каких-то скрипучих, не смазанных суставах. Воздух, что хлынул навстречу…, вы ведь помните его вкус? Настоящий вкус. Не запах – именно вкус.

(Он делает паузу, давая ей вспомнить, вжиться в те ощущения.)

Дарья: (Её глаза расширяются, она сглатывает, будто и правда чувствует это на языке) Он был… густой. Сладковато-горький. Как мёд, смешанный с пеплом и.… и чем-то ещё. Чем-то металлическим. Будто лизать ржавую батарейку.

Иван Зеркалов: (Кивает, словно получил ожидаемый ответ) Кровь. Таким бывает на вкус старый, въевшийся в дерево и штукатурку страх. Он окисляется, как медь. А что вы увидели в полумраке прихожей, когда глаза привыкли к темноте? Не убранство. Не мебель. Что первое бросилось в глаза? Какой-нибудь предмет, который, казалось, ждал именно вас?

Дарья: (Её взгляд затуманивается, она смотрит в пустоту перед собой) Кукла. Сидящая на обломке лестницы. Без одной руки. Её фарфоровое лицо было покрыто трещинами, а волосы… они были не просто пыльными. Они были седыми, будто она состарилась здесь, в одиночестве. И её стеклянные глаза… они были не пустыми. В них было… ожидание. Она смотрела прямо на дверь. Прямо на меня. И улыбалась. Треснувшими губами.

(Иван Зеркалов медленно откидывается в кресле, и кожаный чехол издает протяжный, скрипучий звук, похожий на стон. Его пальцы складываются в замок, и он подносит их к подбородку, упираясь в них острием британки. Его взгляд, тяжелый и неподвижный, не отрывается от Даши. В студии воцаряется тишина, такая густая, что в ней слышно, как где-то за стеной пролетает муха, и этот звук кажется оглушительным.)

Иван Зеркалов: (Его голос становится тише, интимнее, приобретая маслянистый оттенок доверительности, за которой скрывается лезвие. Он не задаёт вопросы, а расставляет ловушки, и каждая ловушка – это мягкий, почти ласковый звук его голоса, обещающий понимание и тут же его отнимающий) Хм-м… кукла. Безрукая, седая старушка из фарфора, что ждала именно вас. Звучит… до жути поэтично. Но знаешь, что меня по-настоящему заинтересовало, моя дорогая? Не она.

(Он делает паузу, давая этим словам повиснуть в воздухе, как ядовитому пару.)

Иван Зеркалов: Ты сказала, вас было трое. Три мушкетёра, отправившихся штурмовать Бастилию собственного страха. Любопытно. Очень любопытно. Ведь родители… родители обычно цепляются за своих детей, как утопающие за соломинку. Особенно в таких местах, как этот городок, где каждый перекрёсток помнит как минимум одну смерть. Они ставят железные решётки на окна, вбивают колья из суеверий в каждую щель, лишь бы их чадо не шагнуло за порог с наступлением темноты. А ваши… ваши родители будто и не заметили, что их дочь, их Даша, отправилась на свидание с призраками. Странно, не находишь?

Дарья: (лёгкий, почти воздушный смешок, в котором нет веселья) О, мои родители… Они всегда доверяли мне. Считали меня взрослой не по годам. Ответственной. (Она произносит это слово с лёгким нажимом, будто пробуя его на вкус и находя его горьким). Нас часто отпускали. Гулять. По окрестностям. И я… я никогда не была одна. Всегда рядом были Игорь, и Руслан. Моя стена… и мой мозг. Они всегда защищали меня. От всего. От хулиганов, от собственной глупости, от скуки… Мы даже название себе придумали. «Огненная Бригада». Звучало гордо, правда?

Иван Зеркалов: «Огненная Бригада». Сильное название. Оно обжигает язык. Отдаёт серой, бензином и старым пеплом. В нём слышится не детская игра, а… зловещее предзнаменование. Скажи мне, Даша, откуда пришла эта мысль? Эта искра? Дети обычно называют свои банды «Тиграми» или «Мстителями». Почему именно огонь?

Дарья: (Оживляясь, её голос теплеет, уходя в воспоминание, но в этом тепле таится что-то хрупкое и обречённое) Мой отец… он долгие годы работал на пожарной станции. Я с детства завороженно смотрела, как они уезжают на тревогу – эти огромные красные машины, рычащие, как раненые звери, люди в блестящих касках, похожие на древних воинов, идущих на битву со стихией. Он был так смел. Так решителен. Всегда знал, что делать, куда бежать, кого спасать. (Голос снова становится плоским, отстранённым, как будто кто-то выключил свет внутри неё). Поэтому я и предложила такое название. Оно казалось… крутым. Символичным. Мы ведь тоже собирались туда, где бушевало пламя. Пусть и метафорическое. Мы шли тушить пожар прошлого.

Иван Зеркалов: (Наклоняется вперёд, и его тень снова нависает над столом) Тушить пожар прошлого… Или разжигать новый? Отец-пожарный. Девочка, играющая в тушение пожаров. А потом – реальный пожар, в котором сгорает приют. Это уже не предзнаменование, Даша Это… сценарий. Отработанный до мелочей. Скажи, твой отец… он знал о твоей «Огненной Бригаде»? Он… одобрял твои игры?

(Вопрос висит в воздухе, тяжёлый и многозначительный. Иван не спускает с неё глаз, выискивая малейшую трещину в её рассказе, малейшую дрожь века, которая выдаст правду, скрытую за слоями вымысла и боли.)

Дарья: (Её взгляд становится отсутствующим, она смотрит куда-то в пространство за камерой, в то прошлое, которое ярче настоящего. Голос становится тише, почти мечтательным, но в этой мечтательности сквозит стальная жилка одержимости.) Понимаешь… это сложно объяснить. Мне всегда было… интересно. Это место манило. Не как достопримечательность, а как магнит для крови. Как глубокая, чёрная вода в заброшенном карьере, в которую так и тянет нырнуть, даже если знаешь, что не умеешь плавать. (Она слегка вздрагивает, будто от внезапного холода). Это была не просто загадка. Это была… тихая истерика, замурованная в кирпичах. Эти стены, почерневшие не от времени, а от чего-то другого, что сочилось изнутри… Эти окна, разбитые не мальчишками-сорванцами, а будто изнутри – отчаянными, крошечными кулачками… Слухов было море. Говорили, что там никогда и не было детей. Что это был склад. Старый склад медицинского оборудования. (Она горько усмехается, и звук этот сухой, как треск сломанной кости). Но почему же тогда воздух вокруг него такой густой, сладковатый и затхлый, как в склепе? Почему птицы не садятся на его крышу, а облетают стороной, как будто она раскалена? Почему собаки обходят его за версту, поджав хвосты и рыча в спину невидимой угрозе? А звуки… Шёпоты… будто кто-то переругивается за стеной на забытом языке. Шорохи… точно кто-то маленький и проворный бегает по чердаку, играя в салки с призраком. А по ночам… иногда… в верхних окнах мелькал свет. Тусклый, дрожащий, как свеча на сквозняке, которую вот-вот задует. Это не пугало. Это… звало. Это было приглашение, от которого кровь стынет в жилах, но ноги сами несут тебя вперёд. И мы не смогли отказаться. Мы и не хотели.