18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Тараторин – Краткая история Ничто (страница 2)

18

«Страх, в отличие от тревоги, имеет определенный объект (в этом сходятся многие исследователи); этот объект можно встретить, проанализировать, побороть, вытерпеть. Человек может воздействовать на этот объект и, воздействуя на него, соучаствовать в нем – пусть даже формой соучастия становится борьба. Таким образом, человек может принять этот объект внутрь своего самоутверждения. Мужество может встретить любой объект страха именно потому, что он объект, а это делает возможным соучастие».

Но Тиллих уверен, что под каждым осязаемым и преодолимым страхом скрывается иное.

«Именно тревога неспособности сохранить собственное бытие лежит в основе всякого страха и создает страшное в страхе. Поэтому в тот момент, когда душой человека овладевает „голая тревога‟, прежние объекты страха перестают быть определенными объектами. <…> Тревога стремится превратиться в страх, так как мужество способно его встретить. Конечное существо неспособно терпеть голую тревогу более одного мгновения. Те, кто пережил подобные моменты, – например, мистики, прозревшие „ночь души‟, или Лютер, охваченный отчаянием из-за приступов демонического, или Ницше-Заратустра, испытавший „великое отвращение‟, – поведали о невообразимом ужасе голой тревоги. Избавиться от этого ужаса обычно помогает превращение тревоги в страх перед чем-либо, неважно перед чем… Но в пределе всякие попытки преобразовать тревогу в страх тщетны. Устранить основополагающую тревогу конечного бытия, вызванную угрозой небытия, невозможно. Эта тревога присуща самому существованию».

Столкновение с небытием Тиллих называет «тревогой». Да, это экзистенциальный термин, но он слишком слаб применительно к рассматриваемому феномену. Определение его именно как ужаса, которое у него по ходу вырывается, и которое дает этому опыту Хайдеггер, по крайней мере, в русском языке гораздо точнее передает суть. И этот философ добавляет самых важных красок.

«В ужасе, говорим мы, „человеку делается жутко‟. Что „делает себя‟ жутким и какому „человеку‟? Мы не можем сказать, перед чем человеку жутко. Вообще делается жутко. Все вещи и мы сами тонем в каком-то безразличии. Тонем, однако, не в смысле простого исчезания, а вещи повертываются к нам этим своим оседанием как таковым. Проседание сущего в целом наседает на нас при ужасе, подавляет нас. Не остается ничего для опоры. Остается и захлестывает нас – среди ускользания сущего – только это „ничего‟.

Ужасом приоткрывается Ничто.

В ужасе „земля уходит из-под ног‟. Точнее: ужас уводит у нас землю из-под ног, потому что заставляет ускользать сущее в целом. Отсюда и мы сами – вот эти существующие люди – с общим провалом сущего тоже ускользаем сами от себя. Жутко делается поэтому в принципе не „тебе‟ и „мне‟, а „человеку‟. Только наше чистое присутствие в потрясении этого провала, когда ему уже не на что опереться, все еще тут», – свидетельствует Хайдеггер.

Ужас при осознании человеком угрозы небытия, угрозы стирания его Я – это важнейшее ощущение. Оно не сопоставимо ни с чем – это паническая мега-атака, когда человек открывает глаза во тьму и внезапно осознает: я смертен. Именно я. И по ту сторону даже не тьма, а просто щелкнет выключатель, который выключит меня.

Но Хайдеггер утверждает, что Я, собственно, и есть то, что вопрошает о Ничто.

«Оно не есть ни уничтожение сущего, ни итог какого-то отрицания. Ничтожение никак не позволяет и списать себя на счет уничтожения и отрицания. Ничто само ничтожит. <…> В светлой ночи ужасающего Ничто впервые происходит простейшее раскрытие сущего как такового: раскрывается, что оно есть сущее, а не Ничто. <…> Человеческое присутствие означает: выдвинутость в Ничто».

Но кто может существовать «выдвинутым в Ничто»?

Тиллих прав – погружение в мысль о неотвратимой перспективе исчезновения твоего Я практически невыносима. Это, собственно, и не передашь тем, кто такого опыта не имел. И снова вопрос: как такое возможно, что кто-то имел, а кто-то нет?

Собственно, цель этой книги именно в его постановке, при заведомом понимании, что однозначный ответ найден не будет. Задача: тем, кто с ужасом небытия не сталкивался, дать некоторые представления о нем. Это будет точно небесполезно. Это раздвинет горизонты. Ну, а тем, кто имел с небытием дело, показать, как их братья в ужасе пытаются его одолеть. И еще важно понять, насколько близки или наоборот различны жизненные стратегии людей, по-разному воспринимающих или не воспринимающих Ничто, могут ли они вступать в неразрешимые конфликты. И могут ли найти общий язык при очень разном мировосприятии.

Федор Достоевский и Альбер Камю, пожалуй, наиболее отчетливо формулируют проблематику этой книги. Поэтому с их прозрений и начнем. Опыт, который они описывают, заставляет тех, кто его пережил, переоценить и даже обесценить многие установки и правила, которые представляются не имевшим его само собой разумеющимся.

Вопрос, который нас интересует: какие последствия может иметь этот опыт и вытекающая из него переоценка. На примере императора Калигулы мы увидим, что этот вопрос имеет сугубо жизненное (точнее даже смертельное) значение абсолютно для всех. А нашим проводником станет Иван Карамазов. Кто же еще?

Да, и для кого-то, возможно, книга станет «красной таблеткой» Морфеуса…

Злодейство Ивана

Вот в самом первом приближении как раз некоторые последствия из выводов после опыта столкновения с Ничто. Вспомним, как описываются в «Братьях Карамазовых» идеи Ивана:

«Он торжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество – не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие. Иван Федорович прибавил при этом в скобках, что в этом-то и состоит весь закон естественный, так что уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, все будет позволено, даже антропофагия. Но и этого мало, он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например как бы мы теперь, не верующего ни в Бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему, религиозному, и что эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении».

Рассказчик, транслирующий в романе эти идеи Ивана, подобному ходу мыслей изумляется. То есть, он не понимает, из какого виденья, из какого опыта исходит Иван. Но, скорее всего, и многие читатели этого романа не отдают себе отчет, о чем тут речь. И возможно, просто полагают, что Иван такой вот эксцентричный персонаж. В самом деле, как люди, не ведающие Ужаса, понимают Достоевского?

Но почему Иван Карамазов считает, что преступление именно необходимо в случае отсутствия бессмертия?

На этот вопрос отвечает Альбер Камю в своем «Бунтующем человеке». Он называет исходный импульс метафизическим бунтом: «Будучи протестом против незавершенности человеческих начинаний, обрываемых смертью, и против разобщенности людей, объясняющейся злом, метафизический бунт является обоснованным требованием блаженного единства, антипода страданий жизни и страха смерти. Если всеобщий смертный приговор определяет человеческую жизнь, то бунт в некотором смысле возникает одновременно с ней. Протестуя против своей смертной природы, взбунтовавшийся человек отказывается признать силу, которая принуждает его жить в подобных условиях».

То есть человек отказывается принять такое мироздание в целом, а уж тем более какие-то нелепые социальные законы и нормы общежития.

Стоп, скажут люди, не встречавшиеся с Ужасом, а что это за бред бунтовать против мироздания и его законов? И представьте, Федор Михайлович давно уже услышал вас (вернее, также мыслящих) и дал вам ответ в своих «Записках из подполья»:

«Помилуйте, – закричат вам, – восставать нельзя: это дважды два четыре! Природа вас не спрашивается; ей дела нет до ваших желаний и до того, нравятся ль вам ее законы или не нравятся. Вы обязаны принимать ее так, как она есть, а следственно, и все ее результаты. Стена, значит, и есть стена… и т. д., и т. д.». Господи боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробить, но я и не примирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило.

Как будто такая каменная стена и вправду есть успокоение и вправду заключает в себе хоть какое-нибудь слово на мир, единственно только потому, что она дважды два четыре. О нелепость нелепостей! То ли дело все понимать, все сознавать, все невозможности и каменные стены; не примиряться ни с одной из этих невозможностей и каменных стен, если вам мерзит примиряться».

Но ведь об стену башку расшибить можно, в самом деле. Совершенно верно. Но вот ведь вопрос – а есть ли смысл ее беречь, башку-то?