Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 4)
Его рука, уже почти не чувствующая, привычным, выдрессированным движением потянулась за очередной стрелой и нащупала лишь пустоту. Колчан был пуст. Он посмотрел вниз, на бесконечное, бушующее море хитина, поднимающееся к самим его ногам, и тихо, почти благоговейно, опустил свой изящный лук на землю, залитую грязью и кровью. Он не сказал ни слова, не издал ни стона. Лишь выхватив из-за пояса пару изогнутых, как крылья ласточки, эльфийских кинжалов, лезвия которых поблескивали в угасающем, багровом свете, как два тонких, холодных серпа луны, он шагнул вперед, навстречу приливу, чтобы встретить его врукопашную, в последнем, отчаянном танце.
Принц Алан, сражавшийся в самых первых, самых адских рядах, там, где сталь встречалась с хитином в яростном, безумном хороводе смерти, видел, как рушится не просто строй, а весь его мир, всё его представления о доблести и чести. Он видел не общую, хаотичную картину битвы, а отдельные, выхваченные воспаленным взглядом сцены, каждая из которых вонзалась в его сердце острее и больнее, чем любой вражеский клинок.
Он увидел молодого легионера Лорика, того самого, что ещё утром, на рассвете, смущенно и светло улыбался, вспоминая свою невесту, оставшуюся в далеком, тихом столичном замке. Лорик не удержал строй героическим усилием и не прорвал вражеские ряды отчаянной атакой. Он просто увидел раненого юного воина, совсем мальчишку, беспомощно споткнувшегося о распоротый труп и упавшего в грязь. И он шагнул, просто шагнул вперед, подставив своё тело, свою жизнь, под град чёрных, блестящих клинков. Его пронзили целой дюжиной отточенных стальных кончиков, вышедших из его груди во все стороны, как щетина у дикобраза. Он рухнул, тяжело и беззвучно, пригвоздив собой к земле то хрупкое тело, которое надеялся спасти, и они остались лежать вместе, в последнем, жутком объятии.
Затем его затуманенный потом и болью взгляд упал на старого гнома Балина. Алан помнил его хриплый, раскатистый смех, раздававшийся во время военного совета, и его густую, как заросли папоротника, бороду, заплетенную в сложные, замысловатые косы с вплетенными в них стальными кольцами, звеневшими при каждом движении. Теперь эта самая борода была сплошь залита запёкшейся кровью и комьями липкой, отвратительной грязи. Балин стоял, отрезанный от своих сородичей, спиной к груде тел его собственного клана, сложенной, словно дрова для гигантского костра. Его топор, который он не выпускал из своих мозолистых рук десятки лет, затупился о несокрушимый хитин, но всё ещё поднимался и опускался с мерным, усталым стоном старика, выполняющего свою последнюю работу. Он не кричал, не призывал богов. Он просто стоял и рубил, медленно и методично, пока волна тьмы не накрыла его с головой, как морская пучина. Когда она отхлынула, он всё ещё стоял, неподвижный и величественный, окруженный грудой изувеченных тел, словно старый, мёртвый дуб, не желающий падать даже после самой страшной бури.
И последним он увидел эльфийку Аэрин. Она стояла на небольшом возвышении, и её серебристые, чеканные доспехи были уже не лучезарны, а покрыты брызгами чёрной, вонючей слизи. Она продолжала стрелять, и её движения, несмотря на ад вокруг, оставались выверенными и безошибочно точными, даже когда ряды врагов подобрались к ней вплотную, так близко, что она могла разглядеть своё искаженное отражение в их хитиновых панцирях. Алан видел, как из сгустившейся темноты метнулся тонкий, отравленный клинок, сверкнувший, как змеиный зуб. Он вошел в её грудь чуть ниже ключицы с тихим, влажным, чавкающим звуком, который Алан услышал сквозь весь грохот битвы. Аэрин дрогнула, и тень острой, живой боли впервые исказила её всегда бесстрастное, прекрасное, как утро, лицо. Она медленно посмотрела на древко стрелы в своей дрожащей руке, затем вперед, на следующую цель, вырисовавшуюся в клубящемся мареве. И выпустила её. Ещё одну. И ещё. Она продолжала стрелять, стоя по колено в трупах, пока пальцы сами не разжались, и эльфийский лук не упал с тихим стуком на окровавленную, утоптанную землю.
И тогда, когда казалось, что ярость битвы не может достичь большего накала, что чаша страданий переполнена до краев, из самых глубоких, зияющих провалов, откуда доносилось лишь эхо предсмертных хрипов и шелест бесчисленных лап, поднялась Она.
Сначала земля содрогнулась с новой, невиданной доселе силой, заставляя самых стойких воинов спотыкаться и падать, а с крепостных стен посыпались камни. Воздух, и без того густой от сладковатого запаха крови, едкого пота и гари, наполнился тяжёлым, сладковато-гнилостным смрадом разложения, от которого слезились глаза, сводило желудок и перехватывало дыхание. И тогда, заслонив собой багровое, задымленное небо, из огромного разлома, медленно и неотвратимо, выползла Королева-Мать.
Её тело, бледное, как труп, и пульсирующее, как живой нарыв, было размером с целую крепостную башню. Оно не было покрыто блестящим хитином её детей – лишь тонкая, полупрозрачная, отливающая синевой кожа, под которой угадывалось судорожное движение бесчисленных жизней, что она вынашивала и носила в себе. Она затмила последние, жалкие лучи солнца, отбросив на поле боя гигантскую, шевелящуюся тень, в которой тонули последние надежды. Восемь её конечностей, не тонких и суставчатых, а толстых, корявых, как стволы столетних дубов, заканчивались не просто клинками. Это были целые глыбы, куски из того же темнейшего сплава, но массивнее, острее и смертоноснее, чем у её простых воинов. Она не наносила ударов в привычном понимании, она проводила ими по пространству перед собой, как гигантский жнец косой. Один неспешный взмах, и десяток воинов, людей в стальных латах и гномов в их несокрушимой броне, вместе со щитами и доспехами, исчезали, рассеченные на аккуратные куски плоти и металла. Это была не битва, а жатва, и урожай её был кровавым.
По рядам измождённых защитников пронеслось нечто худшее, чем простой страх. Глухое, леденящее душу отчаяние. Оно пробежало видимой дрожью, словно холодный, предсмертный ветер по полю пшеницы, сгибая стебли. Даже самые храбрые, те, кто не дрогнул перед лицом бесчисленных орд, дрогнули теперь. Они смотрели на это воплощение древнего, безличного, всепоглощающего ужаса, и их мужество, такое яркое и человеческое, казалось вдруг ничтожной, трепещущей искоркой перед вечной, безразличной тьмой.
Именно в этот миг, когда воля защитников дрогнула и готова была обратиться в бегство, король Эдвард, сражавшийся вместе со своими воинами, увидел, как исполинская, холодная тень Королевы-Матери поползла к самым сердцевинам его поредевших строев. Он видел, как гаснет последний огонь в глазах его людей. И в этом всепоглощающем мраке не осталось места ни для тонкой стратегии, ни для тлеющей надежды. Осталось лишь одно – встретить неминуемый конец с оружием в руках, как подобает воину.
Он поднял над головой свой длинный, королевский меч, зазубренный и тусклый от бесчисленных ударов, и повернулся к остаткам своей королевской гвардии. Их когда-то сияющие доспехи были исцарапаны, смяты и покрыты кровью и слизью, плащи из горностая изорваны в клочья, но они всё ещё стояли вокруг него, ожидая его последнего приказа, готовые последовать за ним в самое пекло.
– ЗА ВЕЛАРИЮ! – вырвался у него хриплый, сорванный крик, в котором было больше яростного отчаяния, чем надежды, больше гнева на несправедливую судьбу, чем веры в победу.
Но этот одинокий крик, как первая искра, упал в пороховую бочку всеобщей решимости. Его подхватили. Сначала десятки усталых глоток, потом сотни, потом тысячи, сливаясь в один оглушительный гул. Это был уже не боевой клич, а последний, коллективный, отчаянный вопль всего живого перед лицом небытия. И этот вопль, рожденный в бездне отчаяния, двинул их с места, увлекая за собой в последнее, самоубийственное наступление.
Рядом с Эдвардом, не уступая ему в ярости, сражался Тормунд. Наследник павшего короля гномов, казалось, вобрал в себя всю ярость, всю скорбь и всю непокорность своего народа. Его двуручный топор «Громовержец» – не просто кусок закаленного металла, а наследие предков, чей мистический вес чувствовала вся земля, – уже не рубил. Он крушил, дробил, стирал в пыль. Каждый его взмах описывал в воздухе широкую, сокрушительную дугу, выкашивая целые группы арахнидов, разбрасывая вокруг себя обломки хитина и фонтаны чёрной, вонючей жидкости. Он был не воином, а воплощенной грозой, живым ядром отчаянного сопротивления, и его тяжёлое, хриплое дыхание сливалось с гулом надвигающейся бури и стонами умирающих.
Верховный жрец Келендил, чье безупречное лицо до самого последнего момента хранило печать вечной, невозмутимой юности, наблюдал, как последний, тонкий строй людей и гномов готовится сгинуть, быть сметённым исполинской, безжалостной тенью Королевы-Матери. Он видел, что ещё одно мгновение, и всё будет потеряно безвозвратно. И тогда он понял, что настал час отдать последнюю, самую дорогую дань этому гибнущему миру.
Он поднял руку, и к нему, пробиваясь сквозь хаос и давку, стали стекаться последние из выживших эльфийских жрецов. Их было мало, их белые одежды были порваны и залиты грязью, а глаза, всегда ясные, полнились теперь смертельной усталостью и скорбью. Они встали вокруг него, образуя хрупкий, дрожащий круг посреди всеобщей бойни, и взялись за руки, как дети. Не было громких заклинаний, огненных слов или ослепительных вспышек, лишь тихий, монотонный, похожий на погребальный плач, напев на языке, древнем как сам мир, чьи слова были забыты ещё до рождения первых людей.