реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Костюкевич – Мю Цефея. Магия геометрии (страница 6)

18

— Ничто. И лучше бы нам с ней не столкнуться, понимаете?

— Нет.

Но Француз оставляет меня без ответа.

Последнее, что я сумел выведать, относилось к названию. Вся эта метафорическая чушь. Калигула — символ пустоты, бессмысленности. Император, который объявлял себя богом, воевал с океаном. «Это вакуум», — говорил Француз. Но тревожно оглядывался и замолкал.

— Почему именно я? — Хочется хоть чем-то разбавить это молчание.

Мне кажется, что кто-то наблюдает за нами. Мы на огромной белой ладони у самого Севера. Он дышит ветром нам в спины и проникает под одежду, под кожу, под душу. Он знает обо мне все, знает меня лучше, чем я сам. Север в моей голове.

— Эй, — приходится повторить, — почему я?

— Потому что вы Шкрипач.

Я не понимаю.

— Я не понимаю. И что?

— И ничего. Просто хотел вас подбодрить. На самом деле — подошел бы любой засранец с крепким сердцем и жестокими руками. Ее очень просто убить, если знаешь как. Шаман знает.

Шаман, может, и знает, а я ни черта уже не понимаю. «И как только угораздило, Шкрипач?» — спрашиваю себя. Как?

Шаг назад. Вы во сне.

Шаг вперед. И вас нет.

(апалъук)

Говорят, когда мертвые дети на небе играют в мяч — рождается северное сияние. Невозможные дуги под брюхом у космоса. Мне трудно даже определить их цвета. С цветами вечно такая пакость — они только и ждут, чтобы одурачить тебя, выдать темное за светлое, красное за полусладкое. Цвета мухлюют лишь потому, что жуть как боятся за свою тайну. Если люди узнают, что цветов на самом деле нет, что существует лишь их тень, иллюзия, — тогда все мигом исчезнет, и мир станет прозрачным.

Поэтому я держу такие мысли при себе и просто любуюсь северным сиянием.

Потом захожу в ледяное иглу. Захожу резко. Рву нарастающий страх, как коросту с раны. Внутри постелены оленьи шкуры, по стенам идут какие-то деревянные плетения, в тусклом свете плавают жирные куски темноты.

Он стоит там. На нем черная кухлянка перьями внутрь, высокий воротник сцеплен клыком. На смуглом лице столько морщин, что кажется — это древесная кора. Только глаза продолжают жить. Быстрые, злые.

Он что-то хрипло говорит.

— Буду переводить, — шепчет Француз, — он ждал нас.

Даже не думаю задаваться вопросами навроде «но как?». Мы не в уютном ресторанчике. Я всякого повидал, и если у этого эскимоса действительно такой длинный глаз, то лучше бы за его руками следить, а не решать загадки.

— Что мне делать?

Этот шаман (Тулун) не дожидается, пока Француз переведет мои слова. Указывает дряхлым пальцем на палку с костяным черпалом. Что-то типа лопаты.

— Рой могилу, — говорит Француз, — вон там, где правильная земля, — нам нужен стол.

Удивительно. Острие легко врубается в почву, та не промерзла.

Я отбрасываю горсть за горстью.

— Кого мы собираемся убить? — спрашиваю я.

Француз, до этого ловко избегавший прямых ответов, говорит:

— Ырху. Мы нырнем за ней в… Ройте.

— Кто она такая?

— Ырха? Много кто, маэстро. Была дочкой, затем женой, после матерью. Но так много народу поубивала и съела, что стала медведицей и ушла между.

Я знаю, что в мире хватает странностей. Свои законы и все такое. Однажды я был в Праге, возвращался вечером. Там дорога на семь минут от площади до гостиной. Но тогда случилась годовщина черной даты, что-то про инквизицию и женщин в стенах. Местные сидели по домам, а я плевать хотел на суеверия. Когда в четыре часа ночи вернулся в номер, то первым делом посмотрел в зеркало. Думал, что поседел. Город не хотел меня пускать, улицы петляли, как мысли сумасшедшего, и за каждой стенной слышалась тихая песня. Я разобрал только два слова — «прикоснись» и «гаррота».

Или вот еще. Я тогда был совсем пацаненком, и к моему папаше в гости наведался какой-то одноглазый музыкант. Ну и как-то у них так вышло, что штора загорелась от окурка. Папаша мой побежал на кухню за водой, а этот одноглазый вот что сделал. Остановился перед пламенем, протянул руку и собрал весь огонь. А потом положил под язык. И как бы я ни внушал себе, что это детские фантазии, что дым в голову ударил или что в воспоминания пробрался сон, — так и не смог от этой картины избавиться. Я видел. И я не лжец.

Мир — странная штука, но сейчас в словах Француза было слишком много бреда. Все эти легенды в поезде, все сказки. Он что думает, я малышка Элли на Желтой дороге? Нет, сэр. Я обычный болван, которого силой затащили на край света, засунули в иглу и дали лопату.

Копай, Шкрипач. Не спорь, Шкрипач. Сойди с ума, Шкрипач.

— Ну и каким боком, — спрашиваю я и тут же налегаю на лопату, — Григорий Михайлович к этой Ырхе?

— О, он знал ее очень давно. Еще до того как стал… стал… — Француз проводит рукой перед лицом, словно рисует нелепый образ Григория Михайловича, — таким.

У готовой могилы рассаживаемся, как перед столом. Шаман во главе, мы по бокам. Ей-богу, семья собралась отужинать, только вместо скатерти — холодная яма.

В моей груди коктейль из тревоги и возбуждения. Я уже не смогу уйти, не смогу проснуться из этого безумия. Остается только ждать. Мы словно попали в какую-то жестокую легенду и собираемся прожить ее от начала до конца.

Тулун протягивает нам сухие корни или типа того. Я не лесник.

— Ешьте, — говорит Француз.

Я смотрю ему точно в глаза, собираюсь читать ложь.

— Это какой-то наркотик?

— Это сердце касатки.

Правда.

Горькое и жесткое. Но чего еще ждать от касатки? Они сделаны из океанической темноты и злобы.

Однако я чувствую какую-то легкость. Тревога исчезает, все становится более четким. Я могу разглядеть каждую морщинку на строгом лице Тулуна, каждый волосок на оленьей шкуре.

— Вот, — Француз протягивает мне короткий нож грубой работы, — это тупилак. Говорят, такие вырезают из мести. Ырху надо бить в сердце.

Нож костяной.

— Медведицу?

Француз, похоже, задает этот же вопрос шаману, а потом серьезно говорит:

— Она может прийти как зверь, и как человек, и как свет, и как вода. Вы сами все поймете.

— Как?

— Я не знаю. Он сказал — поймете.

Краем сознания я начинаю верить во всю эту чушь. Образ отделяется от мысли, становится самостоятельным. Так бывает с сильными и страшными мыслями. Если Гамлет говорит, что мертв, — готовь черный костюм.

— Сейчас мы войдем, — произносит Тулун голосом Француза, — нельзя пить воду, как бы ни хотелось. Нельзя слушать иджираков и нельзя заглядывать в их лица. Пойдем строго по дороге, все, что скажу, — делать.

— Мы будем ее искать? Это охота?

— Да, это охота. Но искать нас будет она.

Шаман приподнимается на руках и пронзительно смотрит в меня черным льдом своих глаз.

— Когда он хлопнет в ладоши, — шепчет Француз, — дороги назад не будет. Когда хлопнет — уже не оглядывайтесь.

Шаман начинает что-то петь. Слов не разобрать. В них шелест листьев, волчий вой и треск костра — что угодно, кроме человеческой речи.

— Зачем он нам помогает? — Я цепляюсь за внезапный вопрос.

— Ырха съела его дочь.

Тулун громко хлопает в ладоши. Меня обдает потоком ветра, огни в иглу сходят с ума. В них поселились духи, я уверен. Хотя нет. Здесь я уже ни в чем не уверен.