Дмитрий Конаныхин – Студенты и совсем взрослые люди (страница 43)
Умный дядька был.
Жаль было его, нет слов.
Никак старый полковник не мог забыть своего Жорку.
Все эти секретности были прекрасно известны уютному и тихому городку. И конечно же, Лида Тимофеева знала, что Гришка Жадов самозабвенно стучит на барабанах. Она помнила, кто его за эти барабаны засадил ужас сколько лет назад, поэтому Гришка был у Лиды в любимчиках.
Лида однажды пыталась выпытать у него, что и как с исчезнувшим Яктыком, но так ничего не добилась. Потом она как-то скоропостижно развелась и не менее стремительно вышла во второй раз замуж и погрузилась во вполне понятные заботы и хлопоты. Но с Гришкой дружила, любила поболтать, если встречала на улице, уважала за хитрость и, вообще, ожидала от него всего, чего угодно.
Но только не того, что она увидела перед собой.
Гришка сиял и сверкал.
Сиял в прямом смысле – как только может сиять тщательно набриолиненный кок. Длинные усы и знаменитые на весь Зареченск русые кудри Гришки валялись на полу, состриженные беспощадными ножницами Соньки. Сама же Сонечка Ласточкина порхала вокруг шикарного Гришки и любовалась делом рук своих – волосы клиента антрацитно отблескивали, виски были допотопно подстрижены, но (мамочка!), в дополнение ко всему, Гришка сам, своей рукой оставил тоненькие усики испанского сердцееда.
Он выглядел сногсшибательно.
Как чёрт.
Как точная копия покойного Джорджа Садыкова…
– Хай, Ли, – повторил Жорка, наслаждаясь ступором Лидии Владимировны.
– К-к. К-х, – с лёгким клацаньем она закрыла рот. – П-п-привет.
– Ну, ладно. Я пошёл, Сонечка, – от его ласкового голоса Сонька аж сомлела. – Ну, ты поняла. Да? – он просочился мимо Лиды и, на секунду задержавшись на входе, мурлыкнул. – Запомнила?
– Да, Жора. Запомнила.
Стукнула дверь.
Лидия Владимировна стояла дура дурой, хлопая ресницами.
– Ой, Лидочка, а что ж ты стоишь, ты хотела записаться? А я уходить собиралась. Хочешь, к Раечке тебя запишу? – затараторила Ласточкина.
– Соня. Сонька, кошёлка старая! (
– А что такое? Жора зашёл. Постригся.
– Но как? Волосы выкрасил?! Что с ним? Что это всё значит?
– Слушай, Лида, я сама ничего не знаю, – не краснея, стала врать Соня. – Понимаешь, пришёл сегодня ко мне домой, притащил сюда, сказал, что что-то срочное, ну вот. Короче, бежать мне пора, я и так маме обещала пораньше дома быть. Ты что-то хотела? Ах, да, записаться. Давай я тебя на субботу на следующую запишу? На два часа?
– Сонька! – рявкнула Лидия Владимировна, потом осеклась и, мгновенно сориентировавшись, тихо-тихо молвила: – Соня, ты, кажется, финское платье хотела. Какой у тебя размер? Сорок шестой?
– Сорок шестой, – как зачарованная, прошептала Соня, известная модница. – А что, Лида, что?
– Ну, Соня, я пойду тогда? На субботу так на субботу, – Лида подсекла жертву и повернулась было к выходу.
– Лида! – прошептала-простонала Сонечка Ласточкина. – Лидочка! Ну… я…
– Хорошо-хорошо, Сонечка. Я запомню. В субботу. В три, как всегда?
– Лида! Ну…
Лидия Владимировна развернулась и чётко, плавно покачивая бёдрами, подошла к Соне (откуда что вспомнилось!) и пристально заглянула в глаза.
– Ну?!
– Лида, я действительно ничего-ничего не знаю, слышала, что что-то будет в музыкальной школе, вроде какой-то вечер, вроде какой-то интернациональный.
– Что ты несёшь, Сонька? – брезгливо поморщила чудный ровненький носик Лида.
– Честно-честно. Какой-то даже джаз вроде привезут.
«Ага! – ёкнуло больное сердце Лиды. – Ага».
– Ну так что, Лидочка, что? – затараторила Соня, бессильно ходя кругами вокруг Лиды, словно на жерлице.
– Приходи во вторник. Посмотрим, – отчеканила Лидия Владимировна, всемогущая благодетельница зареченских светских дам. – Посмотрим.
Войдя в маленький коридорчик своей маленькой двухкомнатной квартирки, Лида неожиданно споткнулась о брошенный на пол дочкин портфель. Она потеряла равновесие и всей тяжестью раздавшегося по-женски зада ударила во входную дверь, отчего та закрылась с оглушительным грохотом.
Из кухни выпрыгнуло худое создание с развязанным бантом.
– Ну да! Да! Я не убрала! Ну что?! Что не так! Уберу я, уберу! – дочка перешла в нападение, подозревая, что раз уж мама вошла с таким грохотом, то заглянет непременно в дневник.
Лида устало махнула рукой.
– Катя, не кричи! Да не кричи ты! Ты чего портфель опять бросила?! Вот ведь растеряша!
Катенька, довольно высокая для своего роста, очень угловатая, вечно лохматая девочка была в том удивительном возрасте, когда детская красота ещё чиста и безмятежна. Голенастая, как кузнечик, она была «своим пацаном» в дворовой компании мальчишек и дала бы в глаз всякому, кто усомнился в её способности хлёстко забить гол в «девятку» или переплыть Сувалду напротив военного санатория. Училась она хорошо, но «под настроение», вернее, по заказу своих проштрафившихся друзей, могла сорвать урок с лёгкостью профессиональной революционерки.
– Мама! Ну что, уберу я сейчас, уберу! – Катя подняла своё платье, ленту банта, портфель и потащила в дальнюю комнату.
– Кать! – Лида, всё так же привалившись к двери, с невероятным облегчением начала снимать тесные австрийские туфли (что-то ноги пухнуть стали – сердце, наверное). – Кать! А ты чего это дома? Почему не в музшколе?
– А нас отпустили. Сказали, что ни сегодня, ни завтра занятий не будет. Так жалко – я как раз хотела Марку Антоновичу «челночок» показать. – Мам! Смотри!
Катя встала посередине большой комнаты, ножки в «третью» позицию и, ещё по-детски подшаркивая, быстро-быстро засучила ножками. Но очень чисто.
– Видела? Хорошо?!
– Хорошо-то хорошо, Катюш, но почему?
– Что «почему»? Почему отпустили? Мам, ну не знаю. Сказали – будет какой-то вечер интернациональной дружбы. Мы туда ходили, но нас не пустили, но мы подсматривали с девочками. Григорий Фёдорович с какими-то дядьками ходил, не наши вроде, хотя из Ленинграда приехали. В плащах, такие все с футлярами… Везде смотрели, на эстраду поднимались, а у самих галстуки ещё такие смешные – верёвки на шее. Как артисты заграничные. Он им всё время – «Фил, Ник, Джеки». Потом ещё один пришёл, такой серьёзный дядька. (
– Винс?! – выдохнула Лида.
– Ну. Не знаю, мам. Вроде Винс. Я сама слышала. Мам! Мама! А почему нашего Григория Фёдоровича Джорджем называют? Ты что-нибудь. Мам! Мам, ты что?! Мам, ты плачешь?!
– Нет, доченька, это я так смеюсь. Это я так смеюсь, доченька.
«Господи! Ну что же ты так молчишь?! Что же ты всё время молчишь?! Не видишь, разве, я же стою тут перед тобой, как без кожи? Не видишь, я же сердце положил перед тобой, болит это сердце, всё время бьётся и болит. Потому что нету мне жизни без тебя. Потому что закрываю глаза и вижу тебя. Постоянно вижу – как ты смеёшься, как губки надуваешь, как прическу поправляешь. Почему так? Почему – знать не хочу! Знать не хочу, понимаешь? Потому что живой я – из мяса, крови и костей. Нервы во мне натянуты, все, сколько лет жил, сколько знал, что ты появилась в моей жизни – всё это время не знаю, что делать, перед глазами ты. Закрою глаза – ты танцуешь, пальчиками прищёлкиваешь, ритм отбиваешь. Среди любой толпы тебя увижу. Увижу днём или ночью. Потому что привык видеть тебя издали и глаза отводить вблизи, прятать глаза, говорить что-то глупое, обычное, дежурное, как передовица. Потому что кричать хочу, столько во мне слов застряло. Как так получается, что чем меньше тебя вижу, тем хуже сплю?! Кругом темнота, волны, всё такое одинаковое, качает, кружится и раскачивается, рок-н-роллит, а я думаю, как ты, что ты, что с тобой, по какой улице ты идёшь, как зонтик раскрываешь, как ладошку под дождь подставляешь. Думаю, вижу тебя, вижу, как небо отражается в твоих глазах, вижу, как снежинки лежат на твоём плече и тихо так тают, как тогда, когда я тебя встретил на вокзале. А ничего не забывается, страшное дело. Я и слов не помню, что ты говорила, что-то, что мне не слышалось, мимо меня проскакивало, потому что слышал только твой голос. Ты хоть знаешь, какой у тебя голос? Он душу мне дерёт – такой странный – то звонкий, то с хрипотцой, то колокольчиком звенит, словно где-то высоко-высоко ангел щекотки боится, то рядом, словно кошка мурчит, то так в душу заползает, что вывернуть меня может навыворот, как рукавицу. Что делать мне, если ты перед глазами моими, внутри меня, словно кино какое? Что же ты молчишь? Хочешь, я расскажу тебе, я запомнил твою одежду – в чём ты была, когда я тебя видел? Помнишь, платье твоё, такое, с поясом, я толком фасон и объяснить не могу, но нарисовать…
Знаешь, я рисовал тебя. Честно. Рисовал. У меня в каюте даже есть такой толстый блокнот – с рисунками. Тебя рисовал. Как ты тогда такси ловила – так рукой взмахнула, изогнулась, словно дуга, а мои дурные, да чтоб повылезали они! Глупые глаза мои сфотографировали тебя – и отпечатали прямо на душе. Ты представить себе не можешь, сколько, сколько во мне, в памяти моей этих твоих фотографий. Твоих глаз. Отпечатки твоих улыбок. Твоих грустинок. Я помню, когда мы пошли на танцы, помню, какая у тебя была ладошка. На всю жизнь запомнил – такая маленькая, такая сильная и чуть влажная. Как у ребёнка. А держал тебя, ты что-то говорила, а меня сердце толкало, я боялся даже подумать о чём-то, знаешь, столько слов внутри скопилось, словно газировка – толкни – рванёт из меня. Только не словами, нет, криком вырвется, воплем – сколько же молчал я, да разве гад я какой, разве сволочь, разве нельзя меня любить, слышишь ты, ответь мне! Я же тоже – живой, сердце во мне бьётся и душа живая, к чёрту, к чёрту! К чертям собачьим всю эту тишину, все эти дистанции, все эти расстояния вытянутой руки – когда рядом, словно за миллион километров. Не хочу! И не смотри на меня, не смотри своими глазищами мохнатыми, видишь, я весь перед тобой – такой, какой есть, со всей своей правдой, со всей своей ложью, ведь ты, только ты знаешь, какой я на самом деле. Ведь тебе одной я душу открыл так – чтобы знала ты, поняла меня, что нет во мне подлости, нет никакого сволочного, блядского расчёта, разве не видишь ты, что я весь перед тобой, в твоей власти? Нет-нет! Молчи. Молчи, не отвечай ничего. Знаю. Знаю наперёд, что скажешь. Знаю, что слово дала, знаю, что любишь. Но пойми и ты меня. Пойми. Ради чего люди живут? Разве не для того, чтобы понимали их? Ведь сколько меня по свету бросало – всё время искал, чтобы было кому рассказать, что внутри меня сидит. Сидит не пижон, не самовлюблённый расчётливый хитрец, подлец. Нет! Обычный, живой – ты слышишь?! – живой человек, которому хреново, невыносимо больно без тебя! Понимаешь? Молчи. Молчи. Всё пройдёт, я завтра ухожу в рейс, не знаю, что и как будет, не хочу ничего загадывать, думаю только об одном, чтобы поверила ты мне, что я не сволочь, что всё, что во мне есть, я к ногам твоим положил. Вот, смотри, дай ладошку – вот так, прямо, как на тарелку – здесь я – видишь, всё, что есть хорошего во мне – пожалуйста, не выбрасывай, как на помойку. Да-да, я знаю, я понимаю. Это бред. Полный бред. Не бойся меня, пройдёт этот вечер, всё пройдёт, я постараюсь сдержаться. Ты не думай, я умею держаться, тебе не будет стыдно за меня. Просто я. Господи, да разве это просто?! Что за привычка такая – всё время говорить “просто”?! Да не просто! Ни мне, ни тебе. Но я не хочу, совершенно не желаю, чтобы ты о чём-то думала таком, чтобы тебе было сложно жить, зная, что я к тебе так привязался, так тебя люблю. Вот. Вот и проболтался. Да. Это слово должно было вырваться, не могло случиться по-иному.