Дмитрий Конаныхин – Индейцы и школьники (страница 51)
Джордж был бесподобно разноцветен. Лилово-чёрный фингал под левым глазом, наливавшаяся тухлой зеленью разбухшая правая скула, белая полоска пластыря на шее, сине-зелёные глаза, рыжие веснушки, синяя плотницкая роба. «Как однажды Жан-звонарь головой свалил фонарь».
Эл присел на лавочку. Жорка молча протянул пачку сигарет. Оба закурили, пряча огонь в ладонь, тихо, размеренно, как суровые бичкамеры. Всё по-взрослому. Так всегда бывает в семнадцать лет.
– Ну, привет.
– Привет. Где это тебя так?
– Это? Нравится?
– Бесподобно. Восхитительно. Шедеврально. Изысканная палитра. Кто, я тебя спрашиваю, олух?
– Что у тебя с ней?
– С кем?
– Эл… Алёшка, ты, это… Не морочь голову. Что у тебя с Раей? Она хороша?
– Хороша?.. Жорка, ты… Да ты! Ах ты ж! А ещё друг.
– Да ладно. Брось. Дурак я. Извини, – Джордж посмотрел на цигарку, медленно таявший дымок, о чём-то задумался. – А она мне нравилась в восьмом… Что смотришь? Да. Только я… Ну, сам понимаешь, Жадов-Жидов, ну и… Вот.
– Ясно. Так кто тебя?
– Догадайся с двух раз. Твои найлепшие друзья – Штырь с гопотой.
– За танцы?
– Ага, – Джордж заулыбался во всю ширь разбитых губ, отчего на только заживших шрамах проступили капельки крови. – Ой!
О… Это была великая история. Я уже обещал о ней рассказать.
…Двумя неделями ранее, в солнечное воскресенье июня 1962 года, пошли «речные» с девочками в парк Зареченска, на танцплощадку у Лысой горы. А там в тот день дежурили комсомольцы Заводского района. Хуже представить себе расклад было невозможно. «Заводчане» отомстили «речным» – когда лучшие танцоры Речной улицы кружили своих партнёрш, музыка прервалась, а потом, после паузы, понёсся над забитой танцплощадкой «Бухенвальдский набат». Это было по закону, но подло. «Песни советских композиторов были обязательны к исполнению на молодёжных вечерах». И находились такие идиоты, которые даже под «Набат» танцевали. Медленно-медленно топтались в дурковатой толкучке.
«Лю-ди-все-й-пла-не-ты-встань-те-слы-шите-слы-шите-ле-тит-со-всех-сто-рон…»
«Ах вы ж, гады!» – а сказать-то и нельзя.
Штырёныш и его друзья, аккуратные, причёсанные, штаны широкие, белые апаши, красные повязки дежурных, только посмеивались.
«Ах, что ж вы, суки, делаете? Это ж про войну, а вы? На танцы? Как можно?!» Видно, можно было. И что делать? Девочек отвести в сторону и разобраться.
«Привет». – «Привет». – «Как дела?» – «Норма». – «Поменяйте музыку». – «Не нравится?» – «Нравится». – «Тогда пошёл, знаешь куда». – «Это про концлагерь. А здесь танцы». – «Тебе, сука, не нравится наша музыка? Тебе чужая музыка нравится, да? Ты тунеядец, да? А мы здесь – рабочие ребята». (Штырёныш нигде не работал, разве что иногда зависал у «Стакана», но это сложно было работой назвать.) – «Мне нравится наша музыка. Это нельзя на танцах». – «Ты кто такой, чтобы мне указывать, дохлёныш?! Погоди, только погоди, передавим вас, волосатых. Это что у тебя на голове, шиньон?» – «Не твоё дело». – «Нет, погоди. Вы что, как бабы, волосы накрутили? Ребзя, да они бабами заделались. Чё зыркаете, девочки?» – «Ах ты ж гад. За милицию спрячешься, сука?!» – «А что такого? Это наша милиция. Она с народом, значит, с простыми людьми. С нами. А вы… Может, вы – предатели?» – «Кто предатели? Ты в рог хочешь? Девочки, уйдите». – «Ты что, сука, драться хочешь?» – «Нет, просто потанцевать! На!» – «Держи! Дай ему! Куда, сволочь?! А-а-а!» – «Заткни ему глотку! Держи его!» – «Штырь, куда же ты?» – «Я здесь, сука! На! На! Атас!» – «Ни хуя! Бей!» – «На!»
Но как бы ни махались «жидёныши», «заводские» рассчитали всё правильно. Их было больше раза в два. Дело было днём, дежурные отошли к ларьку у пляжа, поэтому на танцплощадке наряда не было. Эла, Джорджа, Джина и Фила отметелили и побросали с Паркового моста в Сувалду. «Жидёныши» выплыли к лодочной станции. Сзади с моста слышался гогот и улюлюканье «рабочей молодёжи».
Суки.
Эх…
С понедельника во всех магазинах Зареченска продажи молотого чёрного перца выросли в сотни раз. Мелкие пацаны скупали по несколько пачек. Операция была проведена безукоризненно и молниеносно. К пятнице у «жидёнышей» было собрано не меньше пары килограммов душистого серого порошка.
В субботу уже «заводские» повели своих девушек на танцы. «Жидёныши» при полном параде стояли возле Паркового моста и лениво лизали мороженое. Тишина. Глаза в глаза. Белое-белое круглое мороженое. Белые рубашки, узкие брючки, узкие галстуки, узко прищуренные глаза. Красный-красный длинный язык. И улыбочка в глазах при полной серьёзности. Многочисленные «заводские» красиво и горделиво продефилировали мимо кучки стиляг.
Любой фотограф районной газеты – да что там! даже областной! – обязательно бы крупно взял перспективу: крепкие фигуры, открытые лица, белозубые улыбки – и рядом тощие тени с ленивым мороженым. Снимок бы точно назывался как-нибудь вроде «Энтузиасты и пессимисты» или «Будущее и прошлое» на манер назидательных дуплетов, столь прославленных неумолимой русской литературой.
Был тёплый день, но без предгрозовой потной затхлости; стоило раскалённому шару прикрыть ослепительную наготу набежавшей тучкой, как лёгкий ветерок начинал шептаться в соснах, наклонившихся над большим помостом танцплощадки, приятно освежал чуть потные лица, плечи, шевелил лёгкие, широкие юбки и поднимал незаметную перечную пыль к разгорячённым прелестям собравшейся публики.
Наконец, танцоры растанцевались, расслабились, гул голосов чуть приподнялся над танцплощадкой, движения стали резче, чётче, шелест подошв сменился уверенным стуком каблуков.
«Жидёныши» ждали с терпеливостью индийских йогов. Они уселись на верхушке горячей скалы, нависавшей над танцплощадкой, и наблюдали танцы словно из императорской ложи.
Послышалось тихое девичье, какое-то кошачье чихание. Потом ещё. Потом где-то в центре бурлившей толпы раздалось совсем уж громовое «Апчхи!» И ещё. И ещё! Какая-то девушка перестала танцевать и лихорадочно пробивалась сквозь танцующие пары, за ней растерянно следовал лопоухий разряженный кавалер. Вдруг ещё несколько пар остановилось. Но недолго они стояли, пару секунд, не больше, видимо соображая и оценивая нараставшие ощущения. Очевидно, эти ощущения были новы, остры и неумолимы настолько, что вскоре суета в центре площадки превратилась в повальное бегство и – с чиханием, чертыханием, проклятиями и матом – «заводские» рванулись прочь с помоста к Парковому мосту, где, уже позабыв о всяких приличиях, слабый и сильный пол бросался в Сувалду, в надежде охладить самое драгоценное.
Вой, мат, крики. Кто-то плакал.
«Последний день Помпеи», джентльмены, – блеснул эрудицией Эл.
«Солнышко светит 'ыжее, зд'авствуй ст'ана бесстыжая, юные суво'овцы купаться идут в ста'ый, заб'ошенный п'уд!» – с интонациями прилежного первоклашки продекламировал Фил.
Джин и Джордж просто валялись со смеху.
Насладившись зрелищем, они спустились вниз, прошли по опустевшей площадке, по которой метался одинокий, потный и ничего не понимавший старший наряда лейтенант Мельниченко. Прошли к ларьку, купили ещё по мороженому и встали прямо посредине Паркового моста, расслабленно опёршись на перила и рассматривая выбиравшихся из воды невольных купальщиков. Четыре бело-чёрные фигуры, спокойные, как ангелы Апокалипсиса, были столь очевидны на фоне закатного неба, что мокрый, жалкий, стучавший зубами Штырь всё понял и поклялся отомстить.
Ну… и отомстил, похоже…
– И?
– Что – «и»? – не понял Джордж. – Что – «и»?! Тебя Штырь ищет, не понимаешь, что ли? Злой, как чёрт. Меня ж добить могли. Только ножами не стали, сказали: «Передай, что Филиппову конец».
– Ну, это мы посмотрим, – буркнул было Алёшка, но противная тошнота сжала грудь.
(Явно не от выпитого… Кому ж нравится себя чувствовать на охоте не охотником, а козлёнком, привязанным к дереву?)
– Надо подождать. Наших позвать.
– Погоди, Джордж. Погоди. Понимаешь… Я обещал… Ну, понимаешь, старик, я обещал сводить кое-кого на танцы.
– Её, что ли? – Жорка рассматривал окурок, обречённо ожидая приговора своей первой любви.
– Да, Жора.
– Хорошая девочка, Алёша. Береги её, – Жорке слова давались натужно; он говорил по-мужицки, медленно роняя кирпичи слов.
– Постараюсь. Эх, Жора-Жора… Да я сам толком ничего не понимаю.
– Поймёшь. Она… – Жорка попытался раскурить почти погасший «бычок», потом криво улыбнулся. – Ладно. Пойдём к Филу. Он тебя ждёт. Дело есть.
– А'йошка! Ста'ик! – Фил рванулся навстречу вошедшим. – 'Ебята! Какую я вещь услышал! Не пове'ите! Это… Это бомба! Это… Я не знаю что. Понимаешь… Я хочу её сыграть завтра! Алёшка, друг! Ты просто должен станцевать! Понимаешь, я всё придумал – в конце, когда все устанут… И ты войдёшь в двери и станцуешь – в проходочку – от дверей к нам. Хорошо, старик? Да что ж ты такой, как тюлень голодный?!
…Рыжий Фима Зильберштейн подпрыгивал, размахивал длинными руками, возбуждённо теребил роскошный огненно-лисий кок, потел и приплясывал от нетерпения. Кому сказать, кому рассказать, что за музыку он поймал ночью во время одного из своих «дежурств» на Острове Любви, где сквозь хрюканье целого стада эфирных свиней он услышал такой сакс?! Такой ритм! Не маме же рассказывать! Мама не поняла бы. Точно бы не поняла. Кому рассказать, как он пауком прилип к динамику «Телефункена», стараясь уловить хрип и взвизг далёкого саксофона? Как же он дудел потом, чуть не плача, не понимая, как из своей «че'гтовой дудки» извлечь ту божественную, невероятную, сумасшедшую силу, которая так зацепила своей необычностью его чуткую до каждого нового звука душу? Сколько же он дудел ночью – губы болели невыносимо, щёки судорогой сводило, – и ведь добро бы целовался с девочкой какой, так нет же! Мундштук сакса стал ему настоящей пыткой, а звук… Звук! Тот звук стал его химерой, наваждением! Он по голове себя бил и плакал, клялся, что никогда! Ни за что! Никогда, слышите?! Никогда не станет дудеть – пока не поймёт, как же тот далёкий, невероятно далёкий парень смог так зажать клапаны и такое выдать.