реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Конаныхин – Индейцы и школьники (страница 52)

18

И он грёб в ночи.

Грёб среди звёзд – тех, что наверху, и тех, что отражались в шепчущем покрывале Сувалды, грёб сильно, проклиная себя, ругая, чертыхаясь, загоняя, наказывая себя, как вдруг, потянув в себя воздух и резко, судорожно выдохнув, – понял! Фимка бросил вёсла, рискуя перевернуть лодку, бросился на корму, вытащил расцарапанный, старенький сакс и дико, требовательно продудел всего одну фразу… Словно дикий зверь взвыл в ночи. Эхо пролетело над плёсами, над спавшим лесом, проскакало по скалам и спряталось в камышах. Где-то охнула изумлённая птица.

И снова – то, к чему хороший мальчик Фима Зильберштейн не мог никогда привыкнуть – электрический ток пробил его от пяток до рыжей шапки волос; он вернулся на остров, выпрыгнул на скользкую от ночной сырости скалу, прибежал в дом Яктыка, спрятался в секретном финском подвале, снова, замирая, боясь, чуть не плача от страха, набрал воздух и – получилось! Снова! Снова! И уже не Фима, нет – Фил Силвер, нескладный джинн, дудел и приплясывал в потайной пещере, полной музыкальных сокровищ…

– Алёшка! Сможешь? Ну, ты же сможешь, Эл! Надо, Эл! Это будет супер! Круче моста! Мы им такой «набат» устроим – ребята должны услышать это!

– Фил… Фил, завтра? Точно завтра? А ребята разучили?

– Начали! – Жорка хмуро кивнул. – Глянь, у Джина какие руки. Джин, покажи.

Зиновий «Джин» Штерн, одноклассник Фимки, такой же худющий, только чернявый, с тоненькими «бразильскими» усиками, чистюля Джин вытянул руки – пальцы были на пределе, все в синяках, ещё чуть-чуть – и кожа лопнет.

– И кто на басу будет? Фимка, да ты рехнулся.

– Да! Да, ребята! Да, рехнулся! Свихнулся, очумел и сбрендил к чёртовой матери! Ты бы слышал, Эл! Я бы Жорку попросил, но Жорка уехал, а Джордж на барабанах.

– И ты молчал? – Алёшка повернулся к Жорке.

– Ну… И не скажу. Понимаешь… Ну… Короче, я тебе помогу. Я ритм буду держать, Эл. У меня и так руки ни к чёрту уже. Но я помогу. И… – Жорка внимательно посмотрел на Алёшку левым глазом (правый запух так, что щёлка закрылась, на Жорку было страшно смотреть). – И после помогу. Если надо. Все поможем. До завтра успеем.

Алёшка посмотрел на горевшие щёки друзей и медленно кивнул.

Злые шутки кончились.

Это был приговор.

Танцевальный вечер в старой кирхе был в самом разгаре.

Конечно же, вечеринки «жидёнышей» были рисковым делом. Все, кому было положено, были «в курсе» происходящего. Но… то ли доносчики были не слишком активны, то ли решено было, что лучше таким делом займутся, танцы всё-таки, лучше, чем у «Стакана» молодёжи зависать, то ли ещё по какой иной причине, но, при всём официальном неодобрении, на субботние танцы в кирхе пришло, как всегда, столько народу, что на входе было не протолкнуться.

– Фил будет? Будет Фил? А Силверы будут? Это Фил? – завсегдатаи спрашивали, проходя по узкому коридору от входа, стараясь расслышать за гулом и приветственными криками, что же там такое играют сегодня. После тесного «чистилища» (или, вернее, «толкалища») приотворялась калитка в здоровенных воротах, и в лица очередной парочки ударял плотно спрессованный клубок грохота, свиста, криков, влажной жаркой духоты, духов, одеколона – хватал за плечи и втаскивал в толпу, жавшуюся к стенам.

«Оркестр Фила Силвера» стучал и дудел, дудел и стучал быстрые, словно языки пламени, твисты. Неумёхи стояли возле стенок, а самые смелые или самые ловкие, уже подсмотревшие на предыдущих танцульках самые простенькие шаги, «вышивали», выкручивали и вывязывали узлы, да так, что юбочки вертелись, а белые рубашки прилипали к спинам. Несколько самодельных прожекторов, устроенных Жоркой-Джорджем, освещали эту толкучку причудливо плясавшими вспышками, тени прыгали под ногами, уворачивались от быстрых ног, растиравших в порошок – дуц-дудуц! дуц-дудуц! дуц-дудуц! – чуть ли не до блеска отполированные, плотно пригнанные плиты ровнёхонького пола.

Саксофон взвизгнул прощальную ноту, и мокрый от пота, уставший Фимка прошёл вглубь эстрады, добротно сколоченной Алёшкой и Джорджем из самоструганных досок. Фимка дрожащей рукой держал стакан, руки слегка тряслись – скорее от нетерпения и нервов, чем от усталости – он всё высматривал, не показался ли Эл, как и было условлено. Рыжий кок Фимки растёрхался на мокрые бурые сосульки, которые свисали на его бледный лоб, падали чуть ли не до красивых пухлых губ, красневших на лице, будто раздавленные вишни. Он криво улыбнулся, словно пьяный чёрт, – увидел мелькнувший в калитке белый чуб Эла.

По спине Фимки пробежала дрожь, будто кошка лапой провела, тело зазвенело, ноги словно током пробило. Подчёркнуто медленно, словно засыпая на ходу, чуть раскачиваясь и пружиня, прикрыв сонные глаза, Фимка вышел к краю эстрады и остановился, разглядывая галдевшую толпу. Джин щёлкнул рубильником за эстрадой и погасил два прожектора. Узкие чёрные тени легли на Фимкино лицо, отчего он показался вдруг каким-то чужим, нездешним, потусторонним. Фимка молчал. Постепенно толпа затихла, перешёптываясь, приглядываясь и ожидая чего-то такого эдакого.

– Друзья! – каркнул Фимка. Он откашлялся, совершенно наглым образом плюнул на эстраду и вытер рукавом мокрый лоб. – Друзья… И в завершение нашего вечера разрешите представить новинку сезона, музыку, повествующую о тяжёлой трудовой жизни простых американских рабочих, – всей фернанделевской лошадиностью он заулыбался своей шутке. – И это не «Шестнадцать тонн». Встречайте! «Ор-р-ркестр Фила Силвера» представляет! – и проорал во всю мощь: – «Пи-и-итер-р-р Га-а-ан-н-н»!

Собравшиеся у самой эстрады вздрогнули от дикого вопля, вполне справедливо подозревая, что Фимка рехнулся. Но он встал у края, вполоборота к ребятам, которые замерли истуканами. Джин вцепился в гриф облупленного контрабаса, словно в мать родную, Жорка держал палочки у лба, вертикально вверх, что-то нашёптывая, Ник перехватил гитару и поднял руку со скрюченными пальцами вверх. Весь «оркестр» замер с закрытыми глазами.

Что-то было не то. Совсем не то.

Вдруг Ник, словно пловец, опустил руку и заблямкал на бас-струне, разрывая кожу натруженных пальцев. Мрачное, гнусное, густое бульканье гитары ударило в потолок кирхи, такт за тактом, такт за тактом, такт за тактом. Потом, терзая толстенные струны контрабаса, засеменил Джин, потом руки Жорки упали на барабаны, и чёрный, чернющий, липкий ритм ударил в лица собравшихся. Толпа вздрогнула. Ещё ползли вверх брови, выпучивались глаза и дурацкий смешок застревал в растерянных глотках, как Фимка скрутился в узел, и его сакс хрипло загундосил расщеплённым, наглым, диким воплем.

Фимка раздул щёки, побагровел от натуги, его спина выгнулась луком, сакс торчал вверх. Выдавливая остатки воздуха, Фимка опять скрючился, бешено отбивая ритм. Гришка с полуприкрытыми глазами и вываленным языком выбивал дух из барабанов, высоко поднимая палочки и обрушивая их на бубнившую кожу.

Вдруг он вскинул руки вперёд, словно указывая на что-то палочками. Сотня голов немедленно обернулась к двери – а там, не глядя друг на друга, с намеренно отрешёнными лицами – Алёшка и Райка начали свой шаг. Ду-дуду-ду! Ду-дуду-ду! Ду-дуду-ду-у-у-у-у! Пол-оборота внутрь, твист-твист, пол-оборота в сторону, к ошалевшей, испуганной публике, и опять, и опять, медленно, равномерно, словно механизмы, продвигаясь вперёд к эстраде.

И навстречу их шагу, прыгая в лучах прожекторов, неиствовал Фимка. Нет… Это был уже не Фимка. И не Фил. Огромный, красный, раздувшийся диким желанием, восторгом и силой член выплёвывал из блестевшего сакса похотливые, жаркие, бесстыжие вопли! Он любил, он желал, он разрывал, срывал и крушил любые перепонки, плёнки и страхи, поднимал и бросал, сжимал и проникал, брал силой и целовал так, что внутри сжималось всё от холода, жара, огня и нежности. Удар! Вопль! Удар! Член сминал юбки, тряс за плечи, целовал груди, облизывал животы и щекотал меж грудей, кусал соски и требовательно сжимал бёдра, кричал, выл, рычал и визжал – и за ним вслед завизжали девчонки и бросились вслед твистующей Райке.

И шаг! Два-два! И шаг! Два-два! Одним движением, ножки, как челноки, глаза полуприкрыты – и визг! Два шага – и визг! Рёв!

Несколько ребят испуганно толкались у двери, но там стояли три угрюмых «жидёныша» в длинных плащах, недобро улыбаясь. Возникла толкучка. И замерла. На это нельзя было не смотреть. Даже если глаза закрывались – невозможно было не чувствовать этот затягивавший грохот, этот пульсирующий визг, этот хриплый вой самца, кусающего и берущего свою бьющуюся в конвульсиях самку.

– А-а-а! – завизжал Гришка, не в силах сдержаться.

Но его крик утонул в общем шуме. «Жидёныши» напугали и завели всех. Не успев отбояться, не успев очнуться, додумать трусливые мысли, ребята и девчонки закружились в бешеном, дьявольском, конвульсивном твисте – и вслед за Алёшкой и Раей пошли к эстраде, на которой бился в припадке, рычал, визжал, чмокал, заглатывал, всасывал, плевался, брызгал потом рыжий, молодой, быстрый, ловкий член; молодая кровь раздувала жилы, заводила, щекотала и разрывала – и жерло старенького сакса вспарывало любое смущение, любую опасливую мысль, и брало, брало, брало своё…

Рая… Мама моя родная! Видели бы вы Раю в ту минуту! В чёрном платье, чёрное каре, родинка у капризной губы – и хищные восточные глаза, холодные, расчётливые, как у рыси перед броском. И шаг! Два-два! И шаг – два-два! И – на Алёшку – быстрый взгляд. И опять – мимо, мимо!