Дмитрий Конаныхин – Индейцы и школьники (страница 39)
– Винс, он классный парень. Я…
– Вижу, что классный. Но врезать надо.
– Я…
– Ладно, молчи, брательник, лучше молчи. Эх, видел бы тебя Джордж…
И Винс отвернулся, словно хотел увидеть в дальнем углу тень зарезанного друга, Жорки Садыкова. В кирхе стало очень тихо, только где-то в углу постукивал по пустому ящику Гришка.
А может быть, и чувствовали братья, что покойный Жорка с ними?.. Не знаю. Да и никто не знал. Просто такие минуты, когда молчится, приходят к людям. Когда мужчины молчат и чувствуют своё родство, своё сродство. Без взглядов, жестов, ненужных слов. Просто чувствуют себя одним целым. Так редко бывает. Но в ту минуту случилось.
– Эй! Э-э-эй! Йебя-а-а-а-ата! По-мо-ги-те-е-е! – дикий крик донёсся снизу.
Гришка высунулся в окно.
Внизу стоял Ромка Кузьмин, один из мальчишек, ушедших недавно. Он был совершенно испуган, задыхался, размахивал руками.
– Йеб… Йебя-та! Там! – он размахивал руками, топал ногами, что-то пытался выкрикнуть, но дыхания не хватало. – Там! Там Айошка!
Винс подпрыгнул к окну.
– Там! Там! – Ромка тыкал пальцем в сторону города. – «Заводские» Айошку и Зильба у «Стакана» поймали!
Ромка ещё что-то кричал, но Жорка уже прыгнул в окно справа, за ним Гришка и Винс – все попадали на кучу заросшего лопухами щебня, повскакивали, глаза бешеные! Винс схватил за плечо поднимавшегося Гришку:
– Зови всех! – страшно крикнул Винс. – Зови! Стой! Не бойся! Слушай! Обязательно! Слышишь?! Обязательно скажи, чтоб бежали и орали, сколько сил будет! Только не молчите! Понял?!
– Ага! – кивнул Гришка и понёсся вдоль Речной улицы. – Ребя-я-ата! Ребя-я-ата! На-а-аших пойма-ли! На-а-аших бьют!
А братья побежали к «Стакану» – рюмочной на углу Красноармейской и Стаханова.
Как же они побежали!..
«Стакан», «Стаканов», названный в честь расположения на улице имени шахтёра-ударника «стахановцами» несколько иного рода, был, вообще-то, внешне неприметным, но весьма знаменитым местом. Дощатая пристройка на задах большого продуктового магазина отличалась удобным размещением – вроде и близко к центру, но не на главной улице, да ещё вокруг были густые заросли сирени, где слишком добросовестно отдохнувшие граждане могли облегчить переполненные организмы или, если овладевала такая муза, поспать-покемарить. Обычно днём там было не очень многолюдно – внутри толкались разные неопределённо-мутные мужички, выселенные из Ленинграда справедливой властью, а снаружи, в кустах, – набиравшаяся опыта малолетняя шпынь. Самые деловые малолетки давали мужичкам деньги, и заросшие щетиной, кислоокие «официанты» выносили «чекушки» будущим гопникам. Вечером в «Стакане» собирались серьёзные люди – работяги с завода, рыбаки и заслуженные старые каторжники, которые прогоняли шпану одним взглядом.
Но тогда был день, такой воздушный и чистый, что от одного полного вдоха звенели лёгкие, хотелось петь, кричать, ходить красиво, легко и пружинисто, день, когда хотелось жить и влюбляться.
Развеселившиеся танцами Алёшка и простодушный Фил и сами не заметили, как решили срезать путь. И попёрлись мимо «Стакана». А там, в зазеленевших кустах сирени, стремительно наливались «ершом» младший Штырь с дружками.
И всё завертелось быстро-быстро, так как всякая глупость и подлое дело не требуют лишнего времени.
Привычно отвернулась Алка Миронова, потухшая от беспросветной жизни продавщица, да и юркнула в подсобку.
От греха и от совести подальше.
Привычно глухи и немы сделались «синяки»; услышав жёсткие вскрики, уткнулись в кружки, ссутулились, сделались невидимыми. Те, кому повезло, кто были снаружи, сочли за лучшее убраться потихоньку. К чему лишние заботы? Кто спасёт, если сам не спасёшься?
Дело привычное.
А для других – всё было впервые.
Впервые застенчивый Фимка Зильберштейн не смог найти разбитые хлёстким ударом очки, поэтому, прижавшись к дощатой стене забегаловки, широко размахивал своим покорёженным саксом, держа его как дубину. Ему впервые было так страшно, что даже сослепу он не переставал удивляться тому, что ясным белым днём, среди города, совсем недалеко от его дома, от его милой мамы, вот так, просто и буднично, его будут «подрезать».
Впервые Алёшка, влюблённый дурак (ну какого беса он попёрся мимо «Стакана»?!), впервые смог подняться, увернуться, сообразить, увидеть разбитым глазом, выхватить из ящика пустую бутылку, впервые, без пробы, сразу! бахнуть «розочку»! И размахивал он страшной стекляшкой, ощеря зубы, чувствуя ненависть, лютую, предельную, свободную ненависть – тоже впервые.
Впервые Славка Штыров отпустил остатки страха и с таким желанием, с такой соскучившейся надеждой сунул руку в карман куртки и нащупал тёплую «бабочку», а тёплое железо так легко и уютно легло в ладонь, так запросилось наружу, что впервые показался он себе грозным и страшным.
– Ну что, глиста?! Ссышь, бля, падла? Сука! Порежу! Ну, Штырь, ты что? Бей его! Давай, не тяни! Давай, скорей! От дурак, нажрался! Бей жида! Давай! Эй, жид! Помял дудку? Попроси у своей мамки другую! Счас тебе другую дудку подкоротим! Ты ж привычный! Ах ты ж, бля, какой смелый! Ты, сука, сейчас домашешься стеклом своим! В жопу вставлю! Бля, бей его, Штырь, хули ты ссышь?!
И впервые, хоть и прошёл он всю войну, но не слышал милицейский капитан Жигулин такого детского визга, который пронёсся мимо открытого его окна, выглянул он в окошко и занемел – внизу бежали и визжали дети, мальчишки, с десяток их было, бежали, кто так, а кто и с палками, и орали так, что стёкла в его комнатушке зазвенели. И побежал за ними капитан, как был побежал – босиком, в трусах и майке, понимая, что беда какая-то приключается, хоть и светлый день пятницы на дворе, всё зацветает и распускается, но не должны дети по улицам с палками бегать и так не по-детски кричать.
И впервые попрощался Винс со своим детством, впервые молился он, молился и клялся на бегу, что «никогда! ни за что! Спаси, Боже, Алёшку!» Что передавит любого, глаза вырвет, горло перегрызёт, что не выдержит он, если брата найдёт – такого, как ему в глазах стоял, представлялся, казалось, – в крови, в клочьях кожи своей, с потухшим взглядом, полным обиды: «Где же ты был, братик мой старший!» И бежал Винс так, что хрипы болели!
А за ним бежал Жорка и чуть не блевал со страху, но смотрел Жорка в спину Яктыку и молился успеть, не отстать, боялся опоздать, только бы успеть! А там – плевать на всё!
И только шпана приготовилась прыгнуть – все разом, вместе, чтобы ударить и убежать, как сзади, белые от бездыханности, выскочили на них Яктык и Жорка – братья. И чуть не заплакал от счастья Алёшка. Но впервые – по-взрослому – сдержался.
И все – Алёшка, Фимка, Славка Штырь, Колька Кривой, Стёпка Бык, ещё трое залётных – все смотрели, как Винс, скрючившийся, задохнувшийся, упёршись руками в колени, ловил свистящими лёгкими воздух, и глаза его были такой кровью залиты, что страшно стало всем без исключения.
– Пошли. Пошли вон. Убью! – выкашлял Винс, вытирая слюну рукавом кожанки, отчего слова его смялись и упали на землю чадящим окурком.
– Ты! Ты! Сука! – взвизгнул Славка. – Ты, за жида, стиляга? За жидёныша этого?!
– Не знал? Я – Винсент Абрамович, он – Джордж Абрамович. Это брат мой – Эл Абрамович, и это брат мой – Фил. Как тебя, Фил? Самойлович? Самуилович? Извини. Вот. Мы все тут жидёныши.
Шпана занемела. Это было чересчур.
– Пошли вон, урки. Слышите?
А где-то уже совсем недалеко, из-за угла Стахановской, донёсся многоголосый крик. Крик нарастал, поднимался, закипал, заполнял воздух, бился в припадке. Это было слишком.
– Ах, ты! Валим! Быстрее! С-сука! – Славка чуть не плакал от бессилия, но более сообразительные дружки потянули его, понимая, что всё слишком по-взрослому.
Ох, сколько же всего произошло впервые…
Впервые в горкоме партии Иван Капитонович Старостин орал на своих бледных заместителей: «Опять прошляпили поножовщину?»
Впервые в «шанхайках» провели облаву, чем несколько потревожили старых воров.
Впервые Славку Штырова хотели исключить из школы. Но никто не выдал Славку – и хоть он сука и урка, никто слова не сказал – потому что западло. Поэтому оставили – на перевоспитание, да ещё и сирота.
Впервые Фимке Зильберштейну, будущему Филу Силверу, знаменитому любимцу джазового Ленинграда, хлопали его зрители в кирхе, и он впервые дудел, будто летал, чем впоследствии прославился.
Так всё и случилось, состоялось, сбылось со взрослыми, наконец-то переставшими быть детьми, и с детьми, так внезапно ставшими взрослыми.
И ведь всё только потому, что весенний солнечный луч упал на щёчку Людочки Зильберштейн.
Глава 7
Рябенькая курочка
– Давай! Давай! Ну! Громче! Громче!
Витька Захарченко бил ладонями по гулкому бункеру, Женька Колесниченко лупил гаечным ключом по мотовилу, всё лязгало и бренчало, одноклассники внизу орали во всё горло – Come on little baby we gotta do a lotta twistin', – оторва Винс Тейлор хулиганничал вовсю из динамиков ремонтного двора колхоза «Красный ударник», а Зосечка Добровская, то складываясь чуть ли не вдвое, то разжимаясь пружиной, твистовала прямо на горячей крыше комбайна.
Десятый класс… Лучший класс Топоровской школы № 1 сходил с ума. Зоська Добровская – великая и ужасная председатель учкома, заведующая школьной кролефермой, акробатка и лауреатка всевозможных республиканских смотров самодеятельности, олимпиад по литературе, химии и конкурсов за лучшую комсомольскую песню – вытворяла такое, что дух перехватывало.