реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Колесниченко – Непростые дети. Другой берег (страница 4)

18

– Как Горбушка? – спросил он.

– Земфира – за двести, – сообщила Таня. – А ещё я видела Nokia 7650 с камерой. Мечта, а не телефон. Двенадцать тысяч рублей. Можно мне?

– Доказательная база для такой покупки, – Дима поднял бровь, – потребует серьёзной подготовки.

– Например?

– Например, четвертные отметки без троек.

– Жёстко, – Таня вздохнула с театральным драматизмом, но глаза смеялись.

Дима подмигнул ей – и только Катя, стоя за спинами дочерей, увидела, как его рука коснулась дверного косяка и задержалась на секунду дольше обычного.

Вечером, когда девочки уснули, Дима рассказал Кате всё: участковых, школы, медицинские карты, две семьи, фильтр, сетку.

Катя слушала у чайника, который только что вскипел. Слушала молча, а потом повернулась к нему так резко, что даже кружка на столе звякнула о блюдце.

– Он не тронет их?

– Если попробует – у него будут очень неудачные следующие дни.

– Дим.

– Что?

– Ты сейчас сказал это так спокойно, будто речь о покупке картошки.

– Картошку я, кстати, покупаю осторожнее.

– Вот и пугаешь ты меня своей семейной логикой.

– Катя, я не пугаю. Я просто ставлю замок на дверь.

– А если замок не поможет?

– Тогда у нас есть ещё я, ты и очень плохая ночь для любого, кто полезет к девочкам.

– Иногда ты звучишь так, будто сам себе не веришь.

– Я себе верю. Я не люблю лишнего шума.

– Вот за это я тебя и люблю. И раздражаюсь одновременно.

Катя фыркнула, но не спорила. Она только взяла чайник, налила два чая и поставила кружки на стол.

– Значит, держим замок.

– И держим тишину.

– И чай.

– И чай, – согласился он.

Дверь между комнатами сестёр была приоткрыта – как всегда, с самого детства, с тольяттинской квартиры, где щель между дверью и косяком была ровно такой ширины, чтобы в неё проходил шёпот, свет ночника и ощущение, что ты не одна.

– Тань, – позвала Тая в темноту. – Ты не спишь.

Не вопрос. Утверждение. Тая не читала мыслей – это было не нужно: она знала ритм Таниного дыхания, как знают мелодию любимой песни, и когда ритм не совпадал со сном, это было очевиднее, чем световая вывеска.

– Не сплю, – подтвердила Таня из своей темноты. Земфиру она выключила, наушники лежали на подушке, и тишина была настоящей – не подоконной, не школьной, а ночной, домашней, слоистой, как пирог: внизу – гул города, выше – тикание часов в коридоре, ещё выше – дыхание родителей за стеной, и на самом верху – тонкий, еле различимый звон, который Таня слышала только ушами, недоступными другим. Фон. Мир думает. Город думает. Триста тысяч человек в радиусе километра видят сны, и от этих снов поднимается еле слышный шум, как от далёкого водопада.

– Ты слышала, о чём папа говорил с мамой? – спросила Тая.

Пауза. Таня могла бы не отвечать – обе знали, что могла.

– Не специально. Папа думает тише всех, но когда он волнуется, это как… знаешь, как если в тихой комнате кто-то уронит книгу. Не громко, но слышно.

– И?

– Крюков. Сеть, мониторинг, что-то про участковых и школьных психологов.

Тая лежала в темноте, глядя в потолок, на котором свет фонаря с улицы рисовал прямоугольник – жёлтый, чёткий, как конверт. Руки – поверх одеяла, ладонями вверх. Не потому что боялась коснуться чего-то и увидеть – привычка, просто привычка, как класть ключи всегда на одно место.

– Сенека говорил: мы страдаем чаще в воображении, чем в реальности, – сказала она.

– Сенека не знал Крюкова, – ответила Таня.

Тая усмехнулась в темноте. Хорошо, что Таня этого не видела – или видела, потому что засмеялась тоже, тихо, носом, как смеются, когда смешно и немножко страшно одновременно.

– Мы справимся, – сказала Тая. Не потому что видела это – ясновидение не работает по заказу и редко показывает то, что хочешь увидеть, – а потому что в этом была уверенность другого порядка: не дара, а опыта. Они справлялись раньше. Справятся и теперь.

– Это не совпадение, – произнесла Таня задумчиво. – Ну, то есть, конечно, совпадение. Но знаешь что? Сегодня на Горбушке я случайно коснулась руки продавца – того, с бородой, у которого мы брали Земфиру, – и услышала его мысль. Одну, чёткую, как звонок. Он думал: «Господи, только бы не закрыли точку. Только бы не проверка». И мне стало… не то чтобы грустно. А – ну, что все чего-то боятся. Все прячутся. Не только мы.

Тая повернулась на бок, лицом к щели между дверью и косяком, через которую в её комнату тянулась полоска Таниной темноты.

– Каждый момент жизни, – сказала она, – создан вашими же мыслями. Марк Аврелий.

– Мне больше нравится так, – Таня помолчала и произнесла, не сразу, подбирая слова, как подбирают камешки на берегу: – «Страх – это черновик. А жизнь – чистовик, который пишется поверх».

– Это чьё?

– Моё. Только что придумала.

– Запиши.

– Утром.

Тишина. Потом – Танин голос, совсем тихий, почти без звука, одними губами:

– Тай. А если кто-то стоял на лестнице? Папа ведь нашёл окурок.

Тая не ответила сразу. Она смотрела на жёлтый прямоугольник на потолке – конверт без адреса, письмо без слов, – и чувствовала, как под кожей, в кончиках пальцев, просыпается что-то, похожее на предчувствие, только без образов: глухое, слепое, как свет за закрытыми веками.

– Если кто-то стоял, – сказала она наконец, – то он увидел дверь. Просто дверь. Четвёртое правило.

– Четвёртое правило, – повторила Таня, и это прозвучало как пароль, как заклинание, как выдох перед прыжком.

– Спи, – сказала Тая.

– Сплю, – ответила Таня, и обе знали, что не уснут ещё долго, но это знание было из тех, которыми делятся, не произнося вслух.

Дверь на лестничную площадку закрывалась с глухим щелчком – Дима сам поставил замок, немецкий, надёжный, из тех, что не открыть без ключа и навыка. Привычка проверять площадку перед сном стала ритуалом давно, ещё после истории с Виталием в Тольятти, и с тех пор ни один вечер не заканчивался без этого обхода: три минуты, два пролёта, взгляд на подоконник между этажами, на дверь мусоропровода, на почтовые ящики внизу. Ничего необычного. Ничего – вот уже полтора года.

В этот вечер – поздний, после разговора с Катей, после чая, после записи в зелёной тетради – Дима вышел на площадку, как выходил всегда: тихо, в одних носках, без света, чтобы не привлекать внимание соседей. Площадка дышала знакомыми запахами: варёная картошка из квартиры Романовых, кошка Петровых (второй этаж, персидская, с характером тигра и грацией бегемота), еле уловимый сладковатый дух старого дерева от перил, которые помнили руки трёх поколений жильцов.

Дима прошёл к лестнице, спустился на полпролёта. Подоконник между третьим и вторым этажом – широкий, кафельный, с облупившейся краской на раме – был тем местом, где он обычно задерживался: отсюда просматривался двор, подъездная дверь и кусок тротуара до арки.

На подоконнике лежал сигаретный окурок.

Свежий. Ещё тёплый, когда Дима поднёс его к пальцам, – тепло уходило, как уходит тепло из руки, которую только что держали. Марка дешёвая, «Пётр I», синяя пачка, из тех, что продают в каждом ларьке за двадцать три рубля. Фильтр – обжат чуть левее центра, привычка правши, который курит быстро, жадно, глубоко затягиваясь.

Никто из соседей не курил на лестнице. Дима знал это не даром, а наблюдательностью, помноженной на полтора года жизни в доме: Романовы не курили принципиально (бабушка Романова – бывший фтизиатр), Петровы курили на балконе, молодая пара с четвёртого – он курил, но выходил во двор, она – бросила в прошлом году, о чём сообщила всему подъезду объявлением в лифте, написанным фломастером на листке А4.

Дима стоял в полутьме, держа окурок двумя пальцами – указательным и большим, как держат улику, – и знал. Знание пришло целиком, без частей, без логической цепочки: готовое, как приговор.

Кто-то стоял здесь. Стоял и смотрел на дверь – на их дверь, третий этаж, направо. Не вор – вор бы не оставил следа, вор – существо осторожное, как все, кто живёт нарушением чужих границ. Не случайный гость – случайный гость поднялся бы к нужной квартире или спустился, не задерживаясь на подоконнике для перекура. Кто-то, кому важно было быть здесь. Стоять. Смотреть. И, возможно, – чтобы это заметили.

Визитная карточка. Без имени и номера. Просто – «я был здесь, и я знаю, где вы живёте».