реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Колесниченко – Непростые дети. Другой берег (страница 3)

18

– Господи, – Катя рванула к духовке, схватила прихватку, распахнула дверцу. Пирожки не сгорели – но были на грани, с тёмными подпалинами по бокам, с запахом, который через минуту стал бы запахом катастрофы.

– Ты могла бы хотя бы притвориться, что не знала, – сказала Катя, выставляя противень на стол и обмахивая лицо прихваткой.

– Громко думаешь, – Таня пожала плечами с той самой усмешкой, от которой не поймёшь – шутит или констатирует. – «Пирожки, пирожки, я же ставила пирожки» – это было прямо в голос. В смысле, в мой.

– Стоп-кадр, – Катя подняла ладонь. – Давайте договоримся. Мои мысли о кулинарных промахах – не тема для чтения.

– Это не чтение, – Таня захлопнула учебник. – Это как если кто-то в соседней комнате орёт. Я не виновата, что у тебя громкость на максимуме.

Дима вошёл на кухню в этот момент, втянул носом воздух и оценил обстановку с мгновенностью, которая у другого человека называлась бы наблюдательностью, а у него – просто привычкой знать.

– Доказательная база: дым из кухни и свидетельские показания, – он кивнул на открытую духовку. – Не нужна никакая телепатия.

– Нормальным языком, пожалуйста, – Катя закатила глаза, но уголки губ уже дрогнули, и Тая, стоя в дверях с раскрытой ладонью у бедра – «нормально», – увидела, как мама сдерживает улыбку, как сдерживают чих: героически и безуспешно. – Кто пойдёт за новыми? Пирожками, в смысле. Пельмени-то целы.

– Логично, – сказала Тая.

Они сели ужинать – все четверо, за столом, накрытом клеёнкой в подсолнухах (Катя мечтала о скатерти, но с двумя подростками и пельменями скатерть была бы актом неоправданного оптимизма). Пельмени – с полной миской сметаны. Пирожки – подгоревшие, но съедобные, если не обращать внимания на чёрные бока. Чай – из электрического чайника, который Дима купил на прошлой неделе взамен старого, с присвистом, и новый работал бесшумно, от чего кухня казалась непривычно тихой.

– Письмо от Маши, – сказала Тая. – Серёжка Панкратов женился. Ему семнадцать.

– Господи, – Катя подняла брови. – Что его мама?

– В обмороке, – Тая улыбнулась. – Обе мамы.

– Доказательная база для развода через два года будет обширной, – заметил Дима, и Катя бросила в него хлебным мякишем, и он поймал его на лету, и Таня засмеялась – настоящим, негромким, домашним смехом, – и на несколько минут кухня стала тем, чем должна быть кухня: местом, где люди едят, шутят, роняют крошки на клеёнку с подсолнухами и не думают о том, что за стенами.

Потом пришла тишина – та самая, наполненная, из тех, что умеют наступать в этой семье между двумя фразами: все четверо замолкали одновременно, не по команде, а по какому-то общему внутреннему метроному, и сидели, каждый со своим миром внутри, но все – в одной крепости. Дима смотрел в окно, где октябрьские сумерки медленно пережёвывали парк. Катя перебирала вилкой остатки сметаны на тарелке, рисуя узоры, которые тут же расплывались. Тая держала кружку обеими руками, грея пальцы, хотя на кухне было тепло. Таня слушала тишину – не внешнюю, а ту, что наступала рядом с семьёй, когда чужие голоса отступали, и оставался только родной, тёплый, еле слышный гул – как далёкое море в ракушке.

На подоконнике, в правом углу, желтел стикер, приклеенный ещё при переезде: «Мы обычная семья». Почерк Кати – округлый, уверенный. Бумага выцвела, один край отклеился и загнулся внутрь, но никто не снимал стикер. Никто не подклеивал. Он просто был.

Алёна Волкова сидела в школьном буфете, грызла колпачок ручки и смотрела на сестёр Голубевых через три столика.

Они не делали ничего подозрительного. Тая ела яблоко и читала книжку в мягкой обложке – Коэльо, «Алхимик», тот самый, который читали все, – а Таня пила чай из пластикового стаканчика и что-то записывала в блокнот, прикрывая страницу рукой, как списывающая троечница, хотя троечницей не была. Обычные сёстры. Обычный обед.

Но Алёна вела список. Не на бумаге – в голове, потому что на бумаге было бы параноидально, а Алёна параноиком себя не считала, она считала себя наблюдательной, а это разные вещи, хотя граница между ними в последнее время истончалась.

Двадцать семь случаев за два с лишним года. Тая однажды в музее назвала факт, которого не было на табличке, и выкрутилась несуществующим рефератом. Таня на перемене сказала Лене Сорокиной позвонить маме, а через пять минут Лену и правда вызвали к телефону – мама попала в аварию, мелкую, без жертв, но всё же. Тая перед контрольной по географии сказала: «Это будет про Австралию» – и оказалась права, хотя проходили Африку.

По одному это объяснялось случайностью. Вместе – уже нет.

Но двадцать семь совпадений – это уже статистика. А Алёна, дочь инженера-математика, знала, что статистика – упрямая наука.

Она не спрашивала напрямую. Не потому что боялась – а потому что чувствовала: есть черта, за которой дружба перестаёт быть дружбой и становится допросом. Алёна этой чертой дорожила. Тая была лучшей подругой – настоящей, той, с которой можно молчать и не объяснять почему, – и если у неё есть секрет, то, может, у секрета есть причина, а у причины – право на существование.

Но глаза. Глаза Алёны говорили другое. И Тая, хоть и не читала мыслей (это была Танина территория), видела в этих глазах то, что видит любой, кто привык замечать: вопрос, терпеливый и ненавязчивый, но не собирающийся уходить.

Тая отложила «Алхимика», поймала Алёнин взгляд через три столика и подняла бровь – что?

Алёна улыбнулась, помахала рукой – ничего, всё нормально – и вернулась к своему йогурту. Двадцать восьмого пункта пока не было. Пока.

Неделю спустя, в четверг, Кравцова позвонила снова.

Дима был один в квартире – Катя увезла девочек на Горбушку за диском для Тани (Земфира1), «Четырнадцать недель тишины», кассета – уже анахронизм, а CD-плеер Таня купила на свои, скопленные с дней рождения и мелких подработок – перевод текстов для Катиной коллеги, три рубля за страницу). Дима сидел в кабинете, перечитывая материалы по «Стройинвесту», когда Nokia на столе – серая, тяжёлая, модель 3310, которую он не менял третий год, потому что не видел причины, – высветила незнакомый номер. Но Дима знал, кто звонит, раньше, чем посмотрел на экран. Знание пришло, как приходило всегда: без стука, без церемоний, как факт. Кравцова. И новости хуже, чем в прошлый раз.

– Лариса Николаевна, – сказал он вместо «алло».

Пауза на том конце – короткая, почти незаметная. Кравцова давно привыкла, но каждый раз эта привычка требовала от неё маленького усилия.

– Дмитрий Михайлович. Не буду занимать много времени.

Голос – виолончель, как всегда, но с новой нотой, которой не было раньше. Усталость, подумал Дима. Нет – не усталость. Осторожность, похожая на усталость. Как у человека, который несёт полный стакан по скользкому полу.

– Слушаю.

– Крюков расширил структуру. Теперь не только сбор данных – система. Участковые, школьные психологи, медицинские карты. Под видом профилактики. Формально – работа с «трудными подростками» и «одарёнными детьми». Фактически – фильтр. Сетка, через которую просеивают, и зёрна – это мы.

Дима слушал, не перебивая. За окном кабинета – московский двор: качели, песочница, три берёзы, ещё не облетевшие до конца, – и мужчина в чёрной куртке выгуливал добермана. Обычный мужчина. Обычный доберман. Дима запомнил лицо – привычка, от которой не мог избавиться и не хотел.

– Две семьи из моего круга уехали, – продолжала Кравцова. – Одна – в Краснодар. Другая – в Израиль. Не паникую. Информирую.

– Уехали потому что давили?

– Уехали потому что почувствовали, что могут начать давить. Разница существенная, но ненадолго.

Дима потёр переносицу. Знание внутри него – тёплое, неотменимое, как гравитация – говорило: Кравцова права. Мир сужался. Не быстро, не драматично – а так, как сужается дорога в тумане: ты не замечаешь, пока не обнаруживаешь, что обочины нет.

– Нам нужно что-то менять? – спросил он.

– Пока – нет. Но нужно помнить, что «пока» – это не «всегда». Берегите девочек, Дмитрий Михайлович. Подростки с выраженными способностями – именно то, что ищет его сетка.

– Спасибо, Лариса Николаевна.

– Не за что благодарить, – голос Кравцовой стал чуть мягче, на полтона. – Мы все в одной воде плывём. Кто-то – ближе к берегу, кто-то – дальше. Но вода одна.

Она положила трубку. Дима сидел с телефоном в руке ещё минуту и смотрел в окно. Мужчина с доберманом ушёл. Качели скрипели на ветру, пустые, как декорация к фильму, который ещё не начался.

Потом пришли Катя и девочки – шумные, с пакетами, с холодным октябрьским воздухом в волосах. Таня размахивала CD-диском с торжеством полководца, Тая несла бумажный стаканчик с латте, а Катя тащила пакет из «Ашана» и книгу, найденную на развале у Арбата.

Дима вышел встречать их в коридор и стоял в дверях, прислонившись к косяку, и смотрел, как они раздеваются, как Таня роняет ботинок, как Тая отпивает латте и обжигается, как Катя вешает куртку и поправляет заколку-краб, – и в этот момент знание, которое жило в нём всегда, сказало ему две вещи одновременно: эти люди – всё, что у него есть, и кто-то, рано или поздно, попытается это отнять.

Он улыбнулся – не потому что ему было весело, а потому что улыбка была единственной формой сопротивления, которую он мог себе позволить, не пугая семью.