реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Емец – Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве (страница 71)

18

— Отойди от аквариума! — скрипучим голосом требует мать. — Рыбки сдохнут.

— Все сдохнем!

— Ты обещал Пцырохе!

— Ты мне тоже кое-что обещала…

…Так вот, когда мы ехали в Новый Афон, поезд остановился на какой-то станции, и к открытым из-за жары окнам вагона бросились гортанные местные жители с ведерками абрикосов и кульками черной ежевики. Одна шумная бабушка всем предлагала жареную утку, которая утром еще крякала. Пассажиры нюхали тушку и не верили. Абрикосы тоже показались тете Вале кислыми. Но поезд дернулся, и все начали покупать еду, как ненормальные. А из-за утки чуть не подрались. Я в ту пору как раз освоил букварь и читал любые надписи, попадавшиеся на глаза. Прочел я, причем очень громко, и название станции, проплывавшей за окном,

«Пцы-ро-ха».

Плацкарт содрогнулся от хохота. Даже хмурый отпускник в потной майке, не успевший забрать у продавца двугривенный сдачи, и тот улыбнулся. На самом деле эта абхазская станция называлась «Псырцха». Из других вагонов приходили смешливые попутчики поглядеть на «Пцыроху», то есть на меня. «Пцырохой» я стал надолго, если не навсегда.

Потом некоторое время я был еще и «делегатором». Как-то в воскресенье мы пошли в зоопарк, посмотрели тигров, львов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Нашли. Я воодушевился, попросил отца поднять меня на руках и, взлетев над толпой, вопросительно закричал: «Ну, где же этот ваш делегатор?!» Народ коллективно заржал. Надвигался очередной съезд, и по радио с утра до вечера твердили про то, как «делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза». Каким образом в моей голове «делегат» и «аллигатор» слились в «делегатора», не понятно. Но всем очень понравилось. Дядя Юра рассказал про это своим сослуживцам в оркестре, и они просили мне передать, что я теперь вроде Даниэля и Синявского. Мать, услышав такое за воскресным обедом, побледнела и, как член партии, хотела уйти из-за стола, но ее упросили остаться, налив кагора. Правда, мое прозвище «делегатор» не прижилось.

В последнее время меня снова стали звать «профессором», только без былой благосклонности. Недавно я выменял за серию треугольных марок «Бурунди» плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и теперь мог читать под одеялом Жюль Верна. Отец почему-то страшно из-за этого злился, ругался, а позавчера сорвал с меня одеяло и отобрал фонарик.

— Спи!

— Не хочу!

— Тогда дай родителям выспаться!

— Я никому не мешаю.

— Мешаешь!

— Отдай ребенку фонарик. Пусть немного почитает…

— Нет, не пусть! И так уже в очках, как дед, ходит. Ослепнет — ты его кормить будешь? Ты?

— Я не ослепну! — твердо пообещал я.

— Спать! Дай сюда книгу!

— Сам, как дурак, ничего не читаешь, сыну хоть дай почитать! — с непонятным торжеством объявила мать.

— Я вам сейчас всем дам почитать! — рявкнул отец, включил транзистор и стал шарить в трескучем эфире что-то спортивное.

— Значит, говоришь, завком подарил? — зевая, чтобы вопрос выглядел как можно равнодушнее, поинтересовалась мать.

— Снова-здорово! — побагровел он, вытряхнул из пачки беломорину и бросился к окну.

Удивительно, сколько неприятностей может принести такая полезная вещь, как приемник «Сокол»! Вот и сейчас отец, сопя, доканчивает папиросу, бросает окурок в форточку, и тот красной трассирующей пулей летит в мартовскую темень.

— Точно спит… — жалобным голосом сообщает он матери. — Ну, Лид!

— Нет! — еще тверже отвечает она.

Отец скрипит зубами, натыкается на стулья, гремит помазком о пластмассовый стаканчик, находит и перекидывает через плечо белое вафельное полотенце, светящееся в полутьме. Спрашивает строго:

— Тебе очередь занять?

— Нет, у меня сегодня учеба. К девяти пойду. Посплю…

— Поспи, поспи!

Хлопнув дверью, он уходит на общую кухню — бриться и умываться. Вернется минут через десять, если нет очереди в уборную.

— Горшок вынеси! — вдогонку обидным голосом кричит мать, вздыхает и ворочается в постели.

Я, подозревая свою вину, лежу с закрытыми глазами и думаю о Казаковцевой, о том, что надо будет забежать перед школой на чердак, и, если раковина проветрилась, сегодня же подарить ее Шуре в честь возвращения из «лесной школы». А если не проветрилась? Тогда ей можно преподнести в майонезной банке гуппи с алым вуалевым хвостом.

Вдруг я слышу странные звуки, приоткрываю глаза: мать сидит на кровати, держит в руках приемник «Сокол» и плачет. Плохо дело! Сейчас вернется отец, пахнущий одеколоном «Шипр». К свежему порезу на щеке будет, как обычно, прилеплен клочок окровавленной бумаги.

— Ревешь? — спросит он.

— Вот еще! — ответит она.

И снова заговорят о Тамаре Викторовне, потом обязательно поссорятся, отец вытащит из-под кровати фибровый чемодан с металлическими наугольниками, объявит, что немедленно уезжает к бабушке, на Чешиху, начнет собирать вещи и будет искать свой единственный галстук, который всегда куда-то девается.

— Знаю я твою Чешиху. Давай-давай!

— Опять! Я ей про Фому, она мне про Ерему!

Допустить этого никак нельзя. Я потягиваюсь, словно только что проснулся, показательно моргаю и зеваю. Мать быстро вытирает слезы:

— Выдрыхся, Пцыроха?

— Ага…

— Что ты хотел мне сказать перед сном?

Вчера я хотел сказать ей, что самка синего петушка заикрилась и умерла, поэтому надо ехать на птичий рынок за новой рыбкой, а для этого необходим полтинник. Шесть копеек стоит трамвай туда и обратно, сорок — рыбка и четыре — газированная вода с кизиловым сиропом. Но говорю я ей совсем про другое.

— Ты не будешь ругаться?

— Смотря за что… — настораживается она.

Я встаю, зажигаю торшер — ядовитый электрический свет заливает комнату. Глаза у матери красные. Она украдкой запихивает под наволочку кончик отцовского галстука. Изобразив на лице скорбное отчаяние, я с сопением поднимаю крышку дивана и достаю из его пыльной пасти испорченный свитер, тяжелый, все еще мокрый, успевший покрыться какой-то зеленоватой патиной.

— Это что такое?

— Тети-Валин свитер…

— Кошмар! Он тебя убьет!

Никто меня, конечно, не убьет. Просто выпорют. Отец одним движением выдернет из брюк ремень, точно Котовский шашку из ножен, повалит меня на диван и начнет стегать вполсилы, а мать будет хватать его за руку, умоляя:

— Ну, хватит, Миша, хватит! Ребенок же…

Я вырвусь, убегу во двор, спрячусь между ящиками и буду страдать, размышляя о том, порют ли за проказы девочек, Шуру Казаковцеву например? Если порют, то, скорее всего, прыгалками. Вернусь я через полчаса, потому что надо собираться в школу. На лестнице, возможно, встречу опаздывающего на работу веселого отца. Он даст мне на бегу примирительный подзатыльник. Но еще дня два я буду разговаривать только со своими рыбками. Зато родители не поссорятся, и никто не уедет на Чешиху.

Перед тем, как меня наказать, они всегда почему-то мирятся…

2015 г.

Валерий Попов

Первый интерес

Помню — первое в моей жизни. … Я сижу в ванночке, передо мной два темных окна. Вода остывает, и я чувствую отчаяние: жизнь холодна. Вдруг приближается знакомый добрый голос (слов я еще не понимаю), и струя кипятка, бултыхая, вливается в ванночку, и я, оживленно двигаясь, ловлю место самого острого наслаждения, «точку восторга»: чтобы обжигало, но еще можно было терпеть. На поиски таких «зон счастья» и ушла вся моя жизнь. Едва научившись ходить (еще в Казани, в войну), я тащил маленький стульчик через двор, долго и привередливо искал место, устанавливал стул над крутым обрывом, доставал из шаровар бутылочку со сладкой водой и, закинув ногу на ногу, сидел, как король, озирая окрестности… Хорошо помню и дом — трехэтажный, кирпичный, красный, и наши окна на самом углу.

И еще помню зимний день — замерзшие, сверкающие ледяными узорами окна. Что-то изменилось с тех пор в природе (и в жизни) — давно уже нет тех роскошно плетеных ледяных «пальмовых веток», сплошь покрывающих стекло. Сколько в этих узорах видишь важного для тебя! Замечаешь, как с медленным поворотом земли «ледяные ветки» начинают все ярче сверкать, переливаться всеми цветами, наполняться солнцем, и, ликуя, вдруг ощущаешь огромный, занимающий весь объем вокруг, смысл и разум, заботящийся о том, чтобы твое сердце наполнялось. Сколько десятилетий прошло с тех пор — но более нарядной, праздничной комнаты, чем тогда, я не видел!

Солнце греет все сильней, ощутимо нагревая лицо и руки. Узоры подтаивают, стекают, и остается лишь запотевшее с нашей стороны стекло. И это — самое то! Было волшебное творчество природы — а теперь действуй ты! Соревнуйся! По туманной пленке остывшего пара, покрывшей стекло, рисуется так приятно, с забавным скрипом — упругий твой палец, оказывается, отличный инструмент! Рисуй, что хочется. Первый азарт творчества! И вначале, как всегда, портреты — мой и моей младшей сестры, сидящей рядом на подоконнике, и тоже охваченной тем же азартом. Появляются круглые рожи с глазами и ртом, которые тут же начинают «плакать» — стекают струи. Тут же рисуются новые портреты — старые, тем более плачущие, уже не устраивают. Стремление к совершенству! И чувствуя безграничные возможности своей души, со скрипом, похожим на стон, стираешь подушечкой ладони родные «портреты», и страстно, горячо надышав «новое полотно», новый слой пара на стекле, рисуешь по новой. Утираешь сладкий пот и чувствуешь, что лучше не бывает. Рядом со мной трудится моя младшая сестра. Уже ясен ее легкий, покладистый характер. Мы весело толкаемся, сопим — тесные, теплые отношения за общим увлекательным делом. Приятно, оказывается, быть с другим человеком, не тобой. Я замечаю вдруг, что сестра взяла откуда-то гвоздь и рисует тонкие линии, рисунок ее затейливее, в нем вмещается больше — добавляет к рожицам сверху чудесные «кудри».