реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Быков – Страшное: Поэтика триллера (страница 17)

18

— Что ж, отлично.

— Что, далеко еще до города?

— От той версты семь.

Ямщик был степенный, аккуратный и молчаливый. Он и ехал не скоро и скучно. Мы поехали. Я замолчал, мне стало легче, потому что я ждал впереди отдыха и надеялся, что там все пройдет. Ехали, ехали в темноте, ужасно мне казалось долго. Подъехали к городу. Народ весь уж спал. Показались в темноте домишки, зазвучал колокольчик и лошадиный топот, особенно отражаясь, как это бывает, около домов. Дома пошли кое-где большие белые. И все это невесело было. Я ждал станции, самовара и отдыха — лечь. Вот подъехали, наконец, к какому-то домику со столбом. Домик был белый, но ужасно мне показался грустный. Так что жутко даже стало. Я вылез потихоньку. Сергей бойко, живо вытаскивал что нужно, бегая и стуча по крыльцу. И звуки его ног наводили на меня тоску. Я вошел, был коридорчик, заспанный человек с пятном на щеке, пятно это мне показалось ужасным, показал комнату. Мрачная была комната. Я вошел, еще жутче мне стало.

— Нет ли комнатки, отдохнуть бы?

— Есть нумерок. Он самый.

Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как, я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой, — красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли. Сергей устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лег на диван. Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? — Я убегаю отчего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, ни какое именье ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя. Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и сторож с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти оттого, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало все. Мне так же, еще больше страшно было. «Да что это за глупость, — сказал я себе. — Чего я тоскую, чего боюсь». — «Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут». Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог испытывать того, что испытывал, тогда бы я боялся. А теперь и не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас. Я нашел подсвечник медный с свечой обгоревшей и зажег ее. Красный огонь свечи и размер ее, немного меньше подсвечника, все говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть. Я пробовал думать о том, что занимало меня: о покупке, об жене — ничего не только веселого не было, но все это стало ничто. Все заслонял ужас за свою погибающую жизнь. Надо заснуть. Я лег было. Но только что улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска, такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно, кажется, что смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно. Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разодрать. Еще раз прошел посмотрел на спящих, еще раз попытался заснуть, все тот же ужас красный, белый, квадратный. Рвется что-то, а не разрывается. Мучительно, и мучительно сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную, спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало. Что меня сделало? Бог, говорят, бог. Молиться, вспомнил я. Я давно, лет двадцать, не молился и не верил ни во что, несмотря на то, что для приличия говел каждый год. Я стал молиться. Господи помилуй, отче наш, богородицу. Я стал сочинять молитвы. Я стал креститься и кланяться в землю, оглядываясь и боясь, что меня увидят. Как будто это развлекло меня, развлек страх, что меня увидят. И я лег. Но стоило мне лечь и закрыть глаза, как опять то же чувство ужаса толкнуло, подняло меня. Я не мог больше терпеть, разбудил сторожа, разбудил Сергея, велел закладывать, и мы поехали. На воздухе и в движении стало лучше. Но я чувствовал, что что-то новое осело мне на душу и отравило всю прежнюю жизнь.

Согласитесь, что это здорово сделано и вышибает из колеи — при том, что это сделано на пустом месте. Ничего не происходит. Но обратите внимание, как это маркировано: для ужаса найдены точные визуальные выражения — «красный, белый, квадратный», и то, что свеча меньше подсвечника (нарушение пропорции, инверсия). И где это происходит? Как называется локация, в которой это происходит?

— Гостиница.

— Ис Фальтером (Ultima Thule) это произошло в гостинице, помните? Набоков не хуже Толстого описывает это ощущение абсолютно чуждого и вдобавок тесного пространства. Кстати, младенец перед рождением тоже должен чувствовать мучительную тесноту, некую клаустрофобию — так же болезненно должен ее ощущать человек перед новым, духовным рождением. Итак, Фальтер вошел в маленькую белую комнату, запер дверь изнутри — и тут вся гостиница услышала вопль, продолжавшийся пятнадцать минут кряду, и этот вопль гениально охарактеризован у Набокова — как будто кричит огромная роженица мужеского полу, рожающая великана. Потом этот вопль перешел в бульканье и хрип, к Фальтеру побежали на помощь, дверь была заперта изнутри, он забыл, как она отпирается, дверь взломали, Фальтер встал, обмочился и упал без чувств. Опять-таки мы не знаем, что ему открылось, но открывшееся ему было, видимо, так ужасно, что эта мысль убила итальянца-гипнотизера, на котором, как на пешке в этюде, удерживается вся конструкция. Если бы его не было — можно было бы выдать коллизию за помешательство или шарлатанство.

Вопрос не в личном бессмертии, которое якобы открылось Фальтеру. Он действительно приоткрывает краешек истины, когда говорит про «полевые цветы и иностранные деньги» — бессознательно цитируя записку жены Синеусова, о которой он знать не мог. Вопрос в том, что человек живет двойной жизнью и об этой своей второй жизни не имеет никакого понятия, а она происходит все время. Эта вторая жизнь доведена до предельной ясности в романе Набокова «Бледный огонь», где альтернативная реальность называется Зембла. В комментариях она названа «далекой страной на Севере», то есть «Дальней Фулой» из незаконченного романа. Боткин представляет себя зембланским принцем Кинботом, простая перестановка слогов делает бедного, всеми презираемого эмигранта королем в изгнании (как и позиционировал себя Набоков в Америке, сам над собой иронизируя). В следующем романе, «Ада», коллизия еще острей — там действие происходит на планете Антитерре, где все земные реалии несколько переосмыслены. Россия там помещается на территории нынешней Канады и называется Эстотия. А территория нашей России называется Тартария, и мы о ней практически ничего не знаем, потому что неинтересно. На Антитерре постоянно решают, существует ли Терра, и даже выбирают партнера по этому признаку: Ван и Ада оба верят в Терру, как мы верим в загробную жизнь, и это, помимо физического влечения, их объединяет дополнительно.

Ван и Ада, если угодно, являются инопланетным отражением Владимира и Веры. Но Ада — это анти-Вера, и вполне понятно бешенство Набокова, когда в Аде видели черты его жены. Все совершенно наоборот. Начать с того, что Вера — блондинка, Ада — жгучая, иссиня-черная брюнетка. Вера заботлива и самоотверженна, Ада — предельно эгоцентрична. Набоков — анти-Ван. Ван проживает в том мире, с тем неограниченным богатством и всеобщим восхищением, о котором Набоков в юности, вероятно, мечтал для себя; это как бы жизнь Набокова в той России, в которой не было революции, — но какая это страшная жизнь, совершенно лишенная духовного начала, жизнь, которая убивает Дюсетту, которая превращает Вана в демонически самодовольное, трогательно ограниченное существо! Если Набоков и думал, как сложилась бы его жизнь без революции, без всего того трагического и трогательного, что он пережил в изгнании, — его эта жизнь должна была скорее всего ужаснуть. Это как у Ахматовой, которая прикидывала вариант эмиграции:

Но если бы откуда-то взглянула Я на свою теперешнюю жизнь, Узнала бы я зависть наконец...

Зависть — к бездне, это очень по-ахматовски, но и по-набоковски. Миллионер, наследник Рукавишникова, владелец знаменитого особняка и нескольких имений — страшно представить, что Набоков писал бы; наверное, что-то вроде ранних своих претенциозных рассказов, надуманных с первой строки до последней.

Есть нечто ужасное в мысли, что мы существуем в двух реальностях и о второй не подозреваем: два корня квадратного уравнения тоже, вероятно, не знают друг о друге. Одним из моих любимых школьных развлечений было составление квадратных уравнений — решаешь его и вдруг обнаруживаешь, что помимо первого корня, который ты имел в виду, есть второй, иногда дробный, иногда отрицательный, в любом случае непредусмотренный. Если попробовать собственную жизнь решить как такое уравнение, вы с ужасом обнаружите у себя темного двойника, который действовал, когда вы этого не сознавали; того, кто подсказывает вам поступки, кто показывает вам сны.