Дмитрий Быков – И все-все-все. Сборник интервью. Выпуск 2 (страница 10)
— Кстати, для меня совершенной неожиданностью оказалась ваша пьеса «Чума на оба ваши дома». Шекспира на моей памяти так не перелицовывали.
— Для меня тоже неожиданность. Писано без всякого заказа, исключительно по азартному побуждению. Если бы эта пьеса не была осенена именем Шекспира, любой профессиональный драматург пришел бы в ужас от количества драматических несообразностей, которые там наворочены. Дивлюсь на фра Лоренцо — как это он так опростоволосился, умнейший человек, что из-за идиотских случайностей вышла трагедия с двумя самоубийствами. Я был в Италии, видел памятник Джульетте, записочки, которые туда кладут... Эти двое несчастных превратились в символ возвышенной абсолютной любви. А рядом с ними, я уверен, существовали свои жулики, торговцы, священники, люди влюблялись в чужих жен, жены несвоевременно беременели, шла густая средневековая жизнь... И потом, должно же было что-то случиться после их гибели. Что-то они купили такой ценой, верно? Кидаюсь к первоисточнику. Оказывается, купили. Очень недолгое перемирие Монтекки и Капулетти. А потом все снова заварилось.
И я подумал: а может, у этой вражды есть еще и тот мотив, что старшие представители родов в свое время погуливали налево, что-то там такое было еще до Ромео и Джульетты? И написал про них...
— Очень мрачно написали.
— А как же! Ни одна по-настоящему сильная любовь не обходится без разрушений, без катастрофы, если хотите. Она вокруг себя сеет ужас, и потом — мы в такое время живем, что уже ясно: очень трудно сохранить верность одному партнеру. Неизбежны какие-то трагические всплески, не любовник заведется, так судьба разлучит. Очень редко так бывает, чтобы жили долго и счастливо и умерли в один день. А то проживут долго и счастливо, умрут в один день, потом прочтешь дневники — батюшки! так это же был ад ежедневный!
— И какой выход?
— Не знаю. Некоторые пробуют жить втроем, это вариант довольно распространенный в истории литературы. Один любит двоих, выбрать не может, вот как Свифт или один мой знакомый, сейчас расскажу... Нет, не расскажу. Я вам лучше пример из истории приведу. У Гюго была жена и любовница. И когда он оказался в изгнании, они жили рядом и всячески друг другу помогали. Французы были глубоко тронуты и очень одобряли это. Объявись в этой идиллии четвертое лицо, они бы всех громогласно осудили, но втроем — это почти нормально. И я думаю, что в наш относительный, зыбкий век трагедия незаконной любви должна как-то по-другому трактоваться, а не так, что все скоты и все виноваты...
— Поклонницы вам в любви признаются?
— Ну, это не совсем признания в любви... но вот я вам сейчас похвастаюсь и покажу одно письмо. Сегодня получил. Ради таких мгновений только и стоит писать. Пишет женщина, ей тридцать шесть, у нее есть мать, муж, дочь и кошка. Она про это сразу пишет, чтобы обрубить все возможные мечты и предположения с моей стороны. Вот она пишет, что у нее все мои книжки пропадают, потому что она, пропагандируя меня, дает их читать, а ей не возвращают. А сейчас у нее там ночь, внизу бешено ругается соседка, а она читает меня, и я как бы уравновешиваю соседку. И ей кажется, что я очень остроумный и талантливый. Я сегодня с утра хожу, переполняясь гордостью.
— Да я бы на вашем месте привык. У вас вроде не было провалов.
— Ни одна моя премия меня так не грела, как эти письма, честно вам говорю.
— Но там, к сожалению, муж, дочь...
— Мать, кошка...
— А то бы можно увлечься, а?
— Нет, какое... После двадцати семи лет идеального супружества...
— Как же вы удержались двадцать семь лет в идеальном супружестве?
— Жена моя — выпускница филфака, редактор, училась в Москве, но сама грузинка. Интернациональные браки, говорят, крепкие. Как-то у нас гармонично получается, я сам удивляюсь. Другое дело, что она мною недостаточно восхищается, и самое обидное, что бывает права. То есть это я бываю прав — в одном случае из ста. Вот я пишу кусок пьесы, читаю ей. Она говорит: куда-то тебя не туда повело. Я: ты что! ты ничего не понимаешь! Потом смотрю: да, не туда.
— В семидесятые годы вы считались мастером социального, простите за выражение, диагноза. У вас был рассказ «Остановите Потапова», на котором Вадим Абдрашитов сделал первую свою славу, сняв блистательную дипломную короткометражку...
— Только рассказ назывался «Потапов». «Остановите Потапова» — это Чаковский придумал, при первой публикации в «Литературке». А то у меня было недовыражено отношение мое к герою, так ему показалось. Забыть Герострата, остановить Потапова!
— И что это за тип — Потапов, открывателем которого вы считаетесь? Куда он исчез? — Потому что он, по-моему, исчез...
— Никуда он не исчез, просто все мы стали Потаповыми. Я так называю людей с включенным счетчиком. Привезет девушку на свидание — такси не отпускает, у него на нее столько-то времени отведено. Столько-то на работу, столько-то на газету. Ровно в двенадцать — сон без сновидений. Эмоций нет.
— И что, мы все сейчас такие?
— А что, нет? Читая газету, вы переживаете из-за каждого трупа в Чечне? Из-за каждого грабежа на улице? Из-за каждого социального катаклизма? У всех нас давно притупились чувства, остался только беспрерывно щелкающий калькулятор. Успеть туда, успеть сюда, не пропустить, не забыть, не сойти с дистанции... А болевой порог всех и каждого давно и безнадежно превышен. Вы просто уже не воспринимаете жизнь, потому что всего слишком много и все это слишком страшно.
— Я думаю, это явление скорее возрастное, чем социальное.
— И возрастное, и социальное, потому что время такое, превышающее болевой порог. Вот мы хоронили Гердта, все его любили, идем за гробом, а на кладбище огромная толпа, люди не могут пройти к могиле. И тогда один человек — хороший человек, близко знавший Гердта, — кричит: идите через Мащенко! Мащенко — это надпись на соседней плите. А что делать, если больше никак не пройти? Это и есть превышение болевого порога, когда слишком страшные вещи настолько не воспринимаются, что выглядят почти смешно. Мы живем во времена всеобщего Потапова, который бережет себя от любых эмоций, потому что если сейчас жить иначе — с ума сойдешь немедленно.
— Как вы собираетесь встречать Новый год?
— Запрусь от всех в Красновидово с женой, собакой и компьютером.
— Вы давно пишете на компьютере?
— Давно. Года два я воспринимаю его как члена семьи. Он все знает, все понимает, напоминает мне обо всем.
— И что собираетесь писать сейчас?
— Только не удивляйтесь, меня теперь часто можно увидеть в Консерватории... Мы собираемся в Ленкоме делать спектакль по Гофману. Идея такая: кот Мурр после смерти хозяина распродает его вещи. Ну, большинство вещей имеют хоть какую-то цену, а рукописи? нотные листы? И вот они слушают, что он там понаписал, разбираются, а играет всю эту музыку ансамбль Спивакова. Это первая его работа на захаровской сцене.
— Музыка настоящая, гофмановская?
— Нет, мы решили, что в основном это должны быть Глюк и Моцарт. Гофман вел двойную жизнь, он и имя взял себе моцартовское — Амадей, — так что это как бы музыка его души.
— А про Соломона будете дописывать?
— Да, я же написал только три первых эпизода. Меня больше всего в этом замысле знаете что интересует? Есть притчи Соломоновы, которые он читал своим семистам женам и тремстам наложницам, — собирал их всех и учил, как жить. Есть «Песнь песней», про Суламифь. И есть книга Экклезиаста, которую тоже Соломон написал. Но вот что с ним случилось между Суламифью и книгой Экклезиаста — темно и неясно, провал в биографии. Вот он царь, в силе и славе, а вот бродяга, который ходит и говорит: все суета сует. А что было в промежутке? Есть даже версия, что его изгнали. Но мне кажется, он сам ушел.
— Еще бы, от семисот жен и трехсот наложниц... Поневоле подумаешь, что все суета.
— Нет, я полагаю, там были более глубокие причины. Семьсот жен и триста наложниц — это не худшее, что может случиться с человеком.
— Напоследок вспомним «О бедном гусаре» — фильм, показанный как раз на Новый год лет пятнадцать назад. Помните там Гафта, который в финале покидает город со своим полком? В первых кадрах он в этот город триумфально въезжал, игнорируя черную кошку, а в финале уже из-за кошки поворачивал. Пугался. Это было признание героя в том, что он сломался, — и, по-моему, ваше с Рязановым признание в бесконечной усталости...
— Конечно, времечко-то было какое, да как эта картина проходила! «Свифт» на полке лежал... Мы задумывали фильм без всякой социальности. Рязанову явился кадр: гусарский полк вступает в уездный город N. Чисто изобразительное решение: все едут, впереди полковник, — он попросил меня что-то вокруг этого намудрить. Но я был человек социально ангажированный, мне хотелось воткнуть туда Третье отделение... Мы приносим заявку. Нас спрашивают: а вы в каких отношениях с Андроповым? Мы: а что? мы незнакомы... мы его знаем, а он нас, наверное, нет... Так вот, говорят нам, все упоминания Третьего отделения — только с личного разрешения Андропова. А также изъять стихотворение «Прощай, немытая Россия»: пусть Леонов читает что-нибудь другое, например «Сижу за решеткой в темнице сырой». Все это нам не добавило оптимизма. И мы действительно признались в своей усталости: въезжали в эту картину бодрые, как Гафт в первой серии, а выехали грустные, как Гафт во второй.